Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Хорошо. Но бумагу нам с тебя взять придётся, Ваня. Сам понимаешь, документ не рядовой, — он кивнул на листок. — Видишь, нешуточное дело.
Да, визы и штампы НарКомЗдрава и НарКомОбороны я видел. И ещё какую-то подпись, начинавшуюся с буквы «Л».
— Конечно, о чём речь, — кивнул я. — Я всё понимаю.
Семён Трофимович подвинул мне бумагу и перо. И я готов был спорить на что угодно — это было то же самое перо, каким я писал оригинал. И бумага была похожей, дешёвой, за которую носик цеплялся, оставляя характерные микрополоски. Товарищи явно постарались воссоздать условия, чтобы проверить, не будет ли у меня каких-нибудь странных или хотя бы заметных реакций на знакомые предметы.
Но только товарищи не знали, во-первых, того, что перо это я после написания письма подправил пассатижами и обработал мелкой шкуркой, и теперь оно писало иначе. А во-вторых, они не знали того, что на третьем курсе я сломал правую руку и целый месяц я писал лекции левой, как и это злосчастное письмо. И про микстуру доктора Бехтерева они тоже не знали. Ну, мне очень хотелось в это верить.
Под размеренную диктовку и переглядки двух чекистов я написал, что обязуюсь «строго хранить и оберегать» и «не распространять», что понимаю «важность, ответственность и секретность» и что значения терминов «аэрация», «кристаллизация», «крустозин» и других в данном контексте не знаю. Ну и дата-подпись, как положено. Подпись вышла ровной, привычной, той, что уже стояла под десятками историй болезни в госпитале.
— Добро, — сказал Митряшов, забирая лист. — Но, Ваня, учти: если хоть одно слово из этого разговора выйдет за порог кабинета — пеняй на себя. Война, сам понимаешь.
— Понимаю, — ответил я. И это снова было совершенно честно. Честнее всего прочего уж точно.
Коля ждал внизу, в холле-тамбуре, возле бдительного и молчаливого бойца в форме госбезопасности. Видимо, волновался — иначе давно бы болтал с ним на отвлечённые темы. Чарный умел находить общий язык с кем угодно: с сёстрами, с ранеными, с санитарами, даже с уголовниками, вроде того, Стылого. Но сейчас он стоял, привалившись плечом к стене, и глядел в одну точку.
— Бледноват что-то, Вань, — сказал он негромко. Уже на улице, когда мы отошли от здания на десяток метров.
— Алёнка нашлась. Живая, в Улан-Удэ, — ответил я, шагая неторопливо, глядя под ноги. На улице Энгельса лужи стояли так же, как и на любой другой, ничуть не опасаясь соседства с такими опасными домами и их обитателями. По пути сюда Коля поведал, что обратную дорогу из «тридцать первого» дома, где базировался аппарат УНКВД, находили не все и не сразу.
— Ох, радость-то… А можно её… — замялся он.
— Можно, наверное. Но нужно ли? — я остановился и посмотрел на него. — Фашисты прут, как стадо кабанов. Вот как назад их погоним — так и заберём. Сейчас ей там лучше. Там, в тылу, не бомбят, не стреляют, есть хлеб и крыша над головой.
Здесь, в Тамбове, тоже был тыл, тоже не бомбили, была еда и кров. Но насколько это всё продлится, не ответил бы ни один самый умный и ответственный человек. И я не знал — не помнил. Про Воронеж откуда-то отложилось в памяти, а вот про Тамбов — ничего, кроме того, что здешние волки нам не товарищи. И то, выходит, неправда.
— Ну, так-то да, — согласился он. Снова хмуро.
Госпиталь бурлил, но это была не привычная рабочая суета при поступлении, когда в ворота или снятые секции забора влетали или въезжали машины и телеги. Когда каждый стоял на своём месте и знал, что должен делать. Теперь, кстати, даже у импровизированных проездов сквозь забор со стороны станции стояли или прогуливались серьёзные ребята. Сергей Мальцев, про которого Коля неохотно рассказал только, что познакомились ещё до войны, в Орле, в каком-то учебном центре, сегодня утром доложил, что периметр и корпуса под охраной, и что настоятельно рекомендует ввести пропускной режим. И мы сразу направились к Покровскому, который тут же велел подготовить приказ. Выглядел товарищ военврач второго ранга так себе, и теперь я его вполне понимал. Несколько подчинённых обвинялись по серьёзным статьям, одна убита — о рабочей обстановки, даже в военное время, всё это было очень далеко.
Сейчас только шуму стало больше. Новость о том, что в один день взяли банду, что воровала казённые лекарства, была невозможной, выходящей из ряда вон, из всех рядов сразу. Но на фоне того, что в пяти тыловых госпиталях по всему Союзу чекисты одним днём арестовали несколько десятков, а то и сотен — показания расходились — врагов народа, которые отправляли больных на фронт, а здоровых за деньги и золото — в тыл, была куда более сенсационной. Говорили, что схвачен заместитель начальника эвакопункта, тот, чьего приезда боялись все госпиталя по области. И что его племянник, Лихов, пытался бежать, но был пойман на вокзале с чемоданом золотых червонцев. Слышал я и про целую телегу золота и дорогого барахла, которую тоже приписывали мерзавцу, но верилось ещё слабее, чем в звучавший так по-киношному и книжному чемодан. И что у Муртазина, нашего военкома, нашли в сейфе целую пачку настоящих немецких марок. Всё это пересказывали шёпотом, с большими глазами, и каждый добавлял свои детали. И говорить об этом всему Тамбову предстояло ещё долго. И не только Тамбову.
— Как сходили? — спросила Оксана, выходя на крыльцо, вытирая руки переброшенным через плечо полотенцем.
Этот мирный, домашний жест смотрелся так непривычно, что Коля даже остановился. Но догнал меня, когда следом за военфельдшером вышла и его жена. Лицо Лиды было взволнованным, как и у Кати Беловой, что показалась сразу за ней. Оксана, в силу опыта и возраста, выглядела почти невозмутимой. Но то, что полотенце несчастное мяла так, будто порвать собралась, выдавало.
— Алёнку нашли. Добралась, жива-здорова, — сказал я, поднимаясь к ним по ступенькам. Чувствуя, что не то разговор-допрос отнял все силы, не то здешний аптекарь чего-то напутал с дозировкой. Хотелось сесть и не вставать. — Глядите.
Я вынул из-за пазухи фото и вручил Смирновой. Отметив, как сразу задрожала плотная, вроде бы, бумага, хотя ветра на крыльце не было. В дверях показалась Маруся. И, едва увидев в руках Оксаны фотокарточку, всхлипнула и прижалась к Кате. И уже через секунду они все обнимались, плакали, гладили глянец изображения, так, будто