Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А, когда уже зашуршали лопаты могильщиков, и сторож поудобнее перехватил рукоять, — я отвернулась. Не из малодушия, нет, — а из какого-то последнего остатка приличия, которого хватало ещё во мне, чтобы не глядеть на это до конца.
— Надежда, — окликнул меня вполголоса Лаврецкий. — Надежда Прокофьевна. Вы идёте?
Я повернулась. Полина уже стояла, опираясь на его руку. Лаврецкий смотрел на меня — внимательно, благожелательно, но без улыбки: и он не нашёл в себе ни сил, ни охоты улыбаться в подобном месте.
— Иду, — выговорила тихо.
Бросила последний взгляд через плечо. Фёдор Михайлович всё ещё стоял у могилы. Он не двигался — стоял и смотрел в яму, как смотрит человек, не вполне понимающий, что же ему теперь со всем этим делать. И в это самое мгновение он снова поднял глаза. И снова, будто бы нарочно, нашёл меня. Я могла бы отделиться от Полины с Лаврецким и подойти к нему. И, видит Бог, мне этого ужасно хотелось. Подойти, протянуть руку, сказать что-нибудь — хоть «Бог помощь», хоть «крепитесь», хоть «я с вами», — что угодно, лишь бы он почувствовал, что не один, что есть ещё в этом мире живая душа, которая о нём помнит. Я уже наполовину сделала это первое движение.
Но за плечом моим стояла Полина. И стоял Лаврецкий. И стоял, в десяти шагах позади Фёдора Михайловича, поджимая дрожащие губы, его пасынок — Павел. И где-то ещё, и далее, и всюду — стояло общество: то самое общество, что не прощает женщине ни единого неосторожного шага. Я знала это, я знала это всем своим разумом — и тем, что у меня от двадцать первого века, и тем, что приросло уже от века девятнадцатого, — и тем, и другим я знала, что подойти сейчас к Фёдору Михайловичу значит сделать намёк, дать пищу для сплетен. Потому не подошла. Только опустила голову — как опускают её, прощаясь, — и пошла прочь, к выходу с кладбища, не оглядываясь больше ни разу.
———
Дорогие читатели!
СЕГОДНЯ ДЕЙСТВУЕТ СКИДКА НА КНИГУ:
Ника Цезарь
"Вересса. Доктор-попаданка на краю мира"
https:// /shrt/OZ1i
Глава 31
В экипаже мы сидели втроём. Лаврецкий — напротив, мы с сестрой — рядом, плечом к плечу, под одним пледом, который услужливо подоткнул нам кучер. За оконцем тянулись чёрные мокрые стволы деревьев, потом зарябили стены домов, потом — серая вода каналов в трещинах ноздреватого льда. Молчали все трое.
Я искоса взглянула на Полину. Она тут же — точно почувствовала на щеке мой взгляд — повернула ко мне лицо. И с минуту, может быть, и менее, мы смотрели друг на друга молча. И я знаю: она в эти мгновения пыталась понять, что у меня внутри, что сделалось со мною за эти последние недели, чем я наполнена доверху — горем или счастьем, виною или гордостью, или всем вперемешку; а я, в свою очередь, точно так же пыталась прочесть на её лице, что она обо мне думает, что она думает обо всём этом нашем горе и о том, какое отношение я имею к нему. И обе мы ничего друг у друга не прочли. Потому что обе выучились скрываться.
Полина первой отвела глаза.
Лаврецкий, не глядя ни на одну из нас, заговорил — деловым, нарочито-деловым тоном:
— Надежда Прокофьевна, завтра ведь у вас аттестация. Вы помните?
— Да-да, — выговорила я. — Всё помню, Вениамин Адольфович. Я не забыла.
Лаврецкий кивнул удовлетворённо.
— И прекрасно. И прекрасно. К десяти часам утра вам надлежит явиться к Главному медицинскому совету. Я уже распорядился насчёт экипажа — он будет у вашего подъезда в девять. И ещё… — он замялся и взглянул на меня с заботою, какая бывает у человека, желающего что-то сказать, но не знающего, прилично ли это сейчас. — Я бы советовал вам нынче пораньше лечь. Денёк выдастся непростой.
— Непременно, — кивнула я.
Полина за всё это время не вымолвила ни слова. Только теперь, после долгого молчания, она вдруг повернулась ко мне в полоборота и спросила — негромко, ровно, без всякого выражения:
— Ты готова, сестрица?
Я взглянула на неё. И, пожалуй, в первый раз за весь день мне сделалось — нет, не страшно, страшно мне сегодня было уже не один раз, — а как-то особенно одиноко. Потому что ведь это «готова» она спрашивала не просто так. И не про комиссию одну. Она спрашивала, казалось, про всё разом: и про комиссию, и про Достоевского, и про Павла, и про ту минуту на диване, в которую я едва не сорвалась, и про всё то, что лежало между нами с нею, между двумя сёстрами под одним пледом.
— Готова, — сказала я. — Готова, Поля. Конечно, готова.
Полина легко, неуловимо поджала губы. Не сказала ничего. Только повернулась к окну и стала смотреть в наплывавшие сумерки.
До нашего подъезда мы доехали в полном молчании. Лаврецкий помог нам выйти, поцеловал у крыльца руку Полине, поклонился мне, пожелал «крепкого сна и ясной головы» и укатил в своём экипаже куда-то дальше, по своим делам.
Мы с сестрой стояли перед дверью, и от уезжающего экипажа в спину нам тянуло холодом и сыростью.
Поднимались по лестнице молча. В прихожей разделись, развесили шубы. Я разулась, переобулась в домашние туфли, постояла секунду у зеркала — поглядела на себя, как глядят на чужого, ничем не знакомого человека, — и направилась к себе в комнату.
И тут Полина окликнула меня в спину:
— Надя.
Я остановилась, не оборачиваясь. Ждала.
— Если ты хочешь, — сказала она. — Если ты хочешь, чтобы я тебя выслушала... Что бы то ни было. Хоть рассказать что, хоть поплакать у меня на плече. Я ведь тут, Надя. Я всегда тут.
Голос её был спокойный — ровный, тихий, без укора. Но за этой ровностью, я знала, стояло целое море. И я тоже, в свою очередь, остановилась — не оборачиваясь, упираясь рукой в дверной косяк, — и почувствовала, как у меня медленно перехватывает горло. Так бы и осталась стоять. Так бы и обернулась — и кинулась бы к ней, в её холодноватые, строгие объятия, как кидалась в детстве, когда мама бранила меня за разбитую тарелку. И, может быть, Полина бы меня и приняла, и обняла. И, может быть, я бы и впрямь выплакала ей в плечо всё, что во мне накипело.
Но что