Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нас собрали на улице. Всего было человек шестьдесят. Уже совсем рассвело. Дневальные из блока напротив начали мыть полы. Lagerschutz (лагерные полицейские) и капо принялись сновать в проходах. Stubendienst-бельгиец повел нас к вещевому складу. Через два часа мы вернулись в блок. Когда мы вошли, другие, те, что оставались, смотрели на нас во все глаза, и у них менялись лица. На нас были куртки и штаны с белыми и синими полосами, на груди красовался красный треугольник с буквой F посередине, на ногах были новые ботинки. Мы были чистыми, выбритыми и непринужденно перемещались по блоку. Те, кто в бухенвальдском маскараде заполучал островерхую шапочку, морской берет или русскую фуражку; те, кто в венгерском народном костюме и форменной фуражке варшавского трамвайного кондуктора возил в карьере камни на тележке; те, кто был одет в короткую куртку, которая едва прикрывала задницу, и носил на голове фуражку сутенера, – все они сразу перестали казаться гротескными персонажами, все они как будто преобразились.
Товарищи, которые не уезжали, посматривали на нас со смущением. Некоторые в этот момент могли даже нам позавидовать. Нам предстояло уехать, покинуть это нелепое, гнетущее поселение. Но большинство было сковано, как нам казалось, каким-то страхом; им было явно не по себе, будто они оказались перед теми, с кем только что произошла большая беда, но сами они пока ничего об этом не знают. Ясно было только одно: в Германии нам больше не увидеться.
Мы шагали по проходу блока. Матрацы, печка, «меблировка», о которой мы мечтали в Малом лагере, все это больше не имело для нас значения. Глядя на своих товарищей, столь нелепых, столь мешковатых в своих лагерных одеждах, мы не испытывали глубоких внутренних переживаний, это была просто неясная горечь. Завтра их снова будут собирать несколько раз на перекличку, а нас уже нет. Для них каждый день – карьер, труба, перекличка перед отправкой на работу, каждое утро – прожекторы Башни, направленные на тысячи серых голов: невозможно даже подумать, чтобы различить их по национальности или просто по выражению лица.
Весь Бухенвальд вмиг стал для нас пройденным этапом, как и наши товарищи. Они оставались. Нам было их почти жалко.
Мы знали, что нас не повезут ни в Дора, ни на соляные шахты. Кто-то даже сказал, что новое место будет неплохим. Отсюда легкая эйфория и это удовольствие, которому мы предавались, этакая полугрусть, которую мы испытывали перед остающимися.
Целый день мы бродили по блоку. Только под вечер Blockältester собрал нас. Нам выдали хлеба и по куску колбасы. Потом выстроили пятерками в проходе. Вокруг вертелись те, кто не уезжал. Blockältester разглядывал нас спокойно, при этом у него был такой вид, будто он думал о нас. Это был блондин (заключенные, которые провели в лагере долгое время, могли не бриться наголо), с утонченным лицом, ожесточившимся от кривой усмешки. У него была ампутирована часть стопы, поэтому он прихрамывал. Когда-то был нудистом и боксером. Blockältester был из политических, он не понимал и не говорил по-французски. Вот почему, когда ему случалось замечать, что мы смеемся, он всегда думал, что смеемся мы над ним. Нам стоило большого труда все время переубеждать его, он все равно следил за нами, и когда нас слышал, его глаза так и ощупывали нас. Он выглядел жестоким, но не был грубым, в его цинизме не было ни агрессивности, ни презрения. Казалось, этот человек всегда улыбается, и его улыбка была ответом, который якобы только он и знал, но хотел оставить за собой. Он улыбался так, будто разрушал чьи-то иллюзии. Он провел в Бухенвальде одиннадцать лет. Это был настоящий персонаж, один из ведущих актеров Бухенвальда. Декорациями служили Башня, труба, равнина реки Йена с маленькими немецкими домиками вдали, наподобие того, что он сам покинул одиннадцать лет назад. А также эсэсовцы, всегда с самого начала эсэсовцы – одиннадцать лет один и тот же враг – одна и та же шапочка, которую нужно было снимать при виде зеленой пилотки с черепом и костями. Blockältester улыбался – проведя в рабстве вот уже одиннадцать лет, человек одного с ними языка, снедаемый самой непримиримой ненавистью, которая ни в чем не уступала нашей, улыбался. И улыбка эта была призвана развенчать иллюзию, которая была у нас всех, будто мы их знали, этих эсэсовцев. Он и его товарищи могли их знать, и у них были куда более глубокие, чем у нас, основания их ненавидеть. Когда заговаривали с ним о войне и пытались сказать, что надеемся вернуться во Францию и что сам он будет освобожден, он качал головой и смеялся с каким-то неуловимым и бесхитростным превосходством, словно мы были детьми. Вплоть до 1938 года он ждал этой войны, и захват Чехословакии после Мюнхенского сговора был уже лагерной войной. Он находился здесь с самого основания Бухенвальда, когда кругом был только лес, когда многие из нас еще ходили в школу. Мы только-только приехали в этот город, который заключенные построили собственными руками – вместе с трубой, приехали в этот город, отвоеванный ими у леса, который стоил им жизней десятков тысяч товарищей. Когда мы говорили: «Скоро нас освободят», он смеялся и отвечал: «Вас не освободят. Вы не понимаете, кто такой Гитлер. Даже если война скоро кончится, мы все равно здесь подохнем. Эсэсовцы разбомбят лагерь, сожгут его, нам не выйти отсюда живыми. Здесь погибли десятки тысяч наших, мы тоже все здесь умрем». Когда он говорил об этом, его обыкновенно тихий голос повышался, темп речи ускорялся, глаза становились неподвижными, но улыбка на губах оставалась; он говорил все это даже не нам, а как будто произносил надгробную речь самому себе, для себя одного. Он и помнить не мог о том, что мы называли освобождением. Нам хотелось сказать ему, что это возможно, даже вероятно, что то, чего они дожидались одиннадцать лет, должно вот-вот произойти, но он не мог нам поверить. Он считал нас детьми.
Как-то раз наши пришли к нему и стали говорить об одном товарище, который был болен и которого назначили к отправке. Если он поедет, то по дороге наверняка умрет. Blockältester рассмеялся и ответил: «Вы что, не понимаете, зачем вы здесь?» А потом, делая упор на каждом слове, произнес: «Вам следует понимать, что вы здесь для того, чтобы умереть. Идите и скажите эсэсовцам, что ваш товарищ болен, сами увидите».
Товарищи думали, что идея смерти человека еще могла его взволновать. Но все выглядело так, словно ничего, что