Шрифт:
Интервал:
Закладка:
От живости характера и богатства внутренней жизни выражение его лица постоянно менялось. То он с лаской глядел на собеседника, то смеялся с ним каким-то молодым смехом, то радостно сочувствовал, если пришедший был спокоен и радостен, тихо склонял голову, если он рассказывал что-нибудь печальное, то на минуту погружался в размышление или, вернее сказать, сосредоточивался, чтоб уловить, что возвестит ему Бог, если собеседник ждал, чтоб он сказал ему, как поступить в каком-нибудь деле, то решительно принимался качать головой, когда отсоветовал какую-нибудь вещь, то разумно и подробно, глядя на собеседника и следя, все ли он понимает, начинал объяснять, как надо устроить дело.
О. Амвросий, при всей своей необыкновенной прозорливости, не обличал резко и прямо. Его мягкой натуре претило задеть перед людьми чужое самолюбие, смутить и огорошить человека. В большинстве случаев обличения его были скрытые, касаясь лишь тех и понятные лишь тем, кого он обличал. Часто в каком-нибудь рассказе, ведшемся старцем громко перед многими слушателями и взятом из жизни, заключалось глубокое поучение и вразумление, направленное по адресу лишь одного из присутствующих. Не грозою, а любовью умел о. Амвросий вести людей к исцелению, вселяя в их душу веру, что при помощи Божьей они могут одолеть врага.
Внешность о. Амвросия была чрезвычайно благообразна, до старости он сохранял приятность своего очень красивого в молодости лица. Как видно из его изображения, лицо его было глубоко задумчиво, когда он оставался один, но чем дальше он жил, тем оно становилось ласковее и радостнее при людях.
Красота этого худого, изможденного лица была в выражении. В глазах его, сверкавших какой-то бессмертной молодостью, благих, кротких, ясных глазах было столько любви, мира, прощения… Когда вы стояли перед ним, вы чувствовали, что эти глаза видят вас насквозь, со всем, что в вас дурного и хорошего, и вас радовало, что это так и что в вас не может быть для него тайны.
Голос его, с какой-то дедовской лаской, был тихий, слабый, а за последние месяцы часто переходил в еле слышный шепот. Нельзя передать, как легко и свободно делалось в его присутствии.
С виду он был благообразный, чистенький старичок, среднего роста, очень согбенный, носивший теплый черный ваточный кафтанчик, черную, теплую, мягкую шапочку-камилавку и опиравшийся на палку, если вставал с постели, на которой проводил все свое время. Иногда лицо старца преобразовывалось, озаряясь благодатным светом. Это бывало обыкновенно после его уединенной молитвы.
Как-то раз старец назначил прийти к себе двум супругам, в тот час утра, когда он не начинал еще приема. Когда они вошли в келью, старец сидел на постели в белом монашеском балахоне и в шапочке. В руках у него были четки. Лицо его как-то особенно просветлело, и все в келье приняло вид какой-то торжественности. Пришедшие почувствовали трепет, и вместе с тем их охватило невыразимое счастье. Они не могли промолвить слова, а долго стояли как бы в забытьи, созерцая лик старца. Вокруг было тихо, и батюшка молчал. Он безмолвно осенил их крестным знамением. Они еще раз окинули взором эту картину, чтоб навсегда сохранить ее в своем сердце, и вышли от него, не прервав тишины ни одним словом.
Живший на покое в Оптиной игумен Марк передавал, что однажды, в последний год жизни старца, на Страстной неделе, он вошел к нему в келью для исповеди и сразу увидал в выражении его что-то необыкновенное. Старец с глубоким вниманием созерцал что-то невидимое, лицо его горело радостным румянцем. Игумен подался назад из кельи и лишь спустя некоторое время, опомнившись, вошел к старцу. «Припоминая виденное, — заключал он свой рассказ, — я и теперь прихожу в великое удивление».
В подробном жизнеописании старца, изданном Оптиной пустынью, заключено немало воспоминаний детей старца о его прозорливости и исцелениях, о замечательных его советах и греющей его любви.
Оставляя в стороне эти свидетельства, я перейду к изложению своих личных воспоминаний о великом старце.
Глава VIII. Личные воспоминания о старце
Эпоха, в которую я познакомился с о. Амвросием, была самой счастливой порой моей жизни. Это было переходное время от отрочества к юности, на которую он бросил какой-то тихий, мягкий отсвет.
Я увидел его в первый раз в лето между гимназией и университетом; он умер, когда я был на последнем курсе. Я не сознавал за эти четыре года общения с ним, как много он для меня значил, и только, бывая у него, наслаждался всей душой тем обаянием, которое шло от него на всякого человека, приближавшегося к нему. И лишь тогда, когда его не стало, я понял, чем он был для меня и какое пустое, незаполнимое место в моей жизни оставляет его уход.
Моя встреча с ним была случайностью — говоря мирским языком, была незаслуженной милостью Божьей — говоря языком веры.
Я не только не стремился к нему, когда в первый раз услыхал о нем, но даже отнесся к нему с непонятной враждой и озлоблением. Я совершенно не был подготовлен к такой встрече и не имел ни малейшего понятия о том явлении, какое представляет собой старчество.
С ранних лет меня влекло к себе христианство, и те немногие святые, о которых я с детства знал, возбуждали во мне самое искреннее восхищение, особенно же преподобный Сергий и митрополит Филипп. И чем дороже были мне такие люди русского прошлого, тем горячее мне хотелось видеть воплощение таких типов в современной жизни.
В Москве, где я тогда жил, ходили слухи о независимом характере и прямоте тогдашнего митрополита Иоанникия, и это мне чрезвычайно нравилось. А кроме того, я видел, как он не жалел себя для службы и как любил простой народ, и так как говорили о его строгой жизни, — все это заставляло меня относиться с особым чувством, близким к восторгу, к этому человеку, и я любил бывать на его величественных богослужениях, во все время их сознавая, что предо мной настоящий архиерей Божий.
Точно так же инстинктивно хотелось мне видеть и настоящего монаха, который бы проводил жизнь в действительных подвигах, который ими бы дошел до такой степени, чтоб быть «во плоти ангелом», небесным человеком, чтоб в нем сияли великие дары благодати, чтоб он был живым доказательством того потустороннего мира, который мы принимаем