Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Может, именно это и нужно было Андрею: человек, который не спрашивает «что с тобой?», а просто — рядом. Молчит, когда нужно молчать. Говорит — когда нужно говорить. И не делает из этого подвига.
Я видел их однажды — в конце июля, вечером, у реки. Шёл мимо — на ферму, проверить вечернюю дойку (привычка, которую завёл во втором году и не бросал). Андрей и Серёга сидели на берегу. Серёга — с удочкой, Андрей — просто сидел. Смотрел на воду. Серёга что-то рассказывал — негромко, жестикулируя свободной рукой. Андрей — слушал. Не смотрел в стену, не смотрел в пустоту — смотрел на воду, которая текла, блестела, жила.
Я прошёл мимо. Не окликнул. Не нужно.
Семёныч заходил к Кузьмичёвым раз в неделю — по воскресеньям, после обеда. Приносил кефир (это стало ритуалом — кефир, печенье, два стакана на кухне). Тамара к этим визитам относилась с благоговением: «Семёныч — святой человек, Палваслич. Святой.» Семёныч святым не был — был ветеринаром, который два года назад пил по-чёрному. Но — иногда сломанные люди лечат других сломанных людей лучше, чем целые. Потому что знают дорогу.
В начале августа — Кузьмич пришёл и сказал:
— Палваслич. Андрей вчера улыбнулся.
Я поднял голову от бумаг.
— Серёга ему что-то рассказал. Про рыбалку. Рыба сорвалась — Серёга руками показывает, «во-от такая!» — и Андрей — улыбнулся. Коротко. Секунду. Но — улыбнулся.
Кузьмич говорил это — и сам не улыбался. Но глаза — блестели. Три месяца. Три месяца тишины, терпения, кефира Семёныча, удочек Серёги, пирогов Тамары — и первая улыбка.
Маленький шаг. Крошечный. Но — в правильную сторону.
— Кузьмич, — сказал я, — осенью — попробуем его на технику. Не трактор — что-нибудь полегче. Ремонт с Василием Степановичем. Руками работать — хорошо.
— Руки у него — мои, — сказал Кузьмич. — Кузьмичёвские. Справится.
Впервые за три месяца — Кузьмич сказал про Андрея не «работает» и не «нормально», а — «справится». Это было — прогноз. Кузьмич — человек, который не прогнозирует, если не уверен. Значит — уверен.
А теперь — Мишка.
Мишка — шестнадцать. Будет семнадцать в ноябре. Последнее школьное лето — после десятого класса. Вытянулся до ста семидесяти восьми, плечи — намечаются, волосы — по-прежнему в глазах, руки — с вечными пятнами канифоли, потому что паяльник для Мишки — продолжение тела. Кружок — двенадцать человек, радиоузел — работает, журнал «Радио» — библия. Курский политехнический — мечта. Микропроцессоры — фантазия (для восемьдесят первого года — почти фантастика, но Мишка уже знает слово «микропроцессор» и произносит его с таким благоговением, с каким другие подростки произносят имена рок-звёзд).
Всё — по плану. Мой план: десятый класс, подготовка, поступление, политехнический, радиоэлектроника, институт вместо армии, будущее вместо Афганистана.
Мишкин план — другой.
Разговор случился в субботу, в начале августа. Вечер. Мишка сидел на крыльце — паял что-то (всегда паял что-то), я вышел подышать. Сели рядом. Тишина — деревенская, глубокая, с цикадами и далёким лаем.
— Бать, — сказал Мишка, не отрываясь от паяльника. — Разговор есть.
Когда шестнадцатилетний говорит «разговор есть» — жди. Это не про оценки и не про канифоль.
— Говори, — сказал я.
— Я думаю… после школы… в армию.
Канифоль зашипела. Мишка прижал провод — точно, аккуратно, профессиональным движением. Не посмотрел на меня.
Армия.
Я знал, что этот разговор будет. Знал — с того дня, когда Андрей Кузьмичёв вернулся с пустыми глазами и дрожащими руками. Знал — потому что Мишка — подросток, а подростки в деревне восемьдесят первого года думают про армию так, как подростки в городе двадцать первого века думают про университет: это — то, что делают все. Это — норма. Не пойти — значит быть другим. А быть другим в шестнадцать лет — страшнее любой казармы.
— Зачем? — спросил я.
— Как зачем? — Мишка наконец посмотрел на меня. В глазах — не вызов, а — недоумение. Искреннее. — Бать, все идут. Генка — идёт. Колька Марков — пошёл. Серёга — не пошёл, но у него — плоскостопие. Я — здоровый. Почему мне — нет?
— Потому что у тебя — голова, — сказал я. — И руки. И политехнический. И микропроцессоры.
— Микропроцессоры никуда не денутся, — сказал Мишка. — Два года отслужу — и поступлю.
— Два года — это два года, Миша. Это — не каникулы. Это — казарма, наряды, подчинение. Два года жизни, которые ты можешь потратить на учёбу.
— Или на то, чтобы стать мужиком, — сказал Мишка.
Вот оно. «Стать мужиком.» Формула, которую деревня вбивает в голову каждому подростку с рождения: мужик — это тот, кто отслужил. Не отслужил — не мужик. Не повестка — приговор. В двадцать первом веке эта формула уже трескалась, расползалась, теряла силу. В восемьдесят первом — бетон.
— Мишка, — сказал я, — ты и так мужик. Ты в шестнадцать лет собрал усилитель, который не каждый инженер соберёт. Ты — командуешь кружком. Ты — работаешь. Армия — не единственный путь.
— Бать, — сказал Мишка, и голос стал другим — тверже, взрослее, — я не трус. Я не хочу, чтобы говорили: «Мишка Дорохов — откосил. Председательский сынок — спрятался.»
Вот оно — второе дно. Не армия как таковая — а репутация. В деревне, где все знают всех, где каждый шаг — на виду, где «председательский сынок» — это метка, которую нужно либо оправдать, либо смыть. Мишка не хотел в армию — он хотел не быть трусом. Не быть — другим.
Я молчал. Долго. Мишка ждал — и я видел, как он ждёт: напряжённо, с поджатыми губами, готовый к отпору. Подросток, который решился на серьёзный разговор с отцом и теперь — стоит на своём.
— Мишка, — сказал я наконец, — я не запрещаю.
Он поднял голову.
— Я — прошу. Прошу — подумать. Не сейчас — до весны. Политехнический — подготовка к экзаменам, физика, математика. Если к весне — всё ещё будешь хотеть в армию — поговорим снова. Но дай себе время. Полгода. Договорились?
Мишка смотрел на меня. Я видел: он ждал другого. Ждал — запрета. «Нет, и точка.» «Я сказал — не пойдёшь.» Ждал — чтобы было от чего отталкиваться, чтобы можно было сказать: «Ты всех контролируешь.