Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А кто книгу держать будет? — спросил лавочник из гостиного двора. — Вы?
— Три книги, — сказала я. — Одна у хозяйки ярмарки. Одна у старосты ряда. Одна в весовой под печатью свидетеля. Записи сверяются каждый вечер. Любой мастер имеет право увидеть свою строку. Любой покупатель имеет право спросить цену у мастера, а не у сборщика.
Толпа загудела уже иначе. В прежнем шуме было возмущение, в этом — интерес.
— Красиво говорите, — сказал мужчина в хорошем полушубке. Я узнала одного из людей Златы, который вчера стоял у прилавка. — А долги Вороновых тоже будете красиво записывать? Или мастерам скажете, что они сами решили платить за вашего покойного мужа?
Я почувствовала, как имя Всеволода ударило по толпе. Люди любили простые виноватые имена. Дом Вороновых был удобен. Мёртвый муж — ещё удобнее. Вдова, которая раньше молчала, — почти подарок.
Я достала из-за пазухи копию старого списка, но не развернула полностью. Только подняла так, чтобы видели бумагу.
— Долги будут проверены. В старых книгах уже найдены записи, где места мастеров переходили в пустые номера, а сборы менялись другим почерком. Найдены имена тех, кого назвали ушедшими, хотя их вычеркнули. Найдены платежи, которые уходили не на ремонт рядов и не на ярмарочные нужды.
— Обвиняете Совет? — резко спросил сборщик.
— Я обвиняю закрытую книгу. Любую. Хоть городскую, хоть хозяйскую, хоть мою собственную, если однажды она окажется спрятана от тех, кто платит.
Ульяна шагнула вперёд и встала у каменного круга, чуть ниже меня.
— Моё имя вычеркнули, — сказала она. — Кто не верит, пусть идёт в весовую и смотрит старые книги при свидетелях. Я вчера вернула дощечку на ряд и сегодня останусь.
Рада Суконница вышла следом. Её красные от краски руки были спрятаны в варежках, но голос звучал крепко.
— Я дам краски для вывесок и возьму место в суконном углу. Если меня снова вычеркнут, пусть делают это при всём городе.
Мирон поднял рулон ткани.
— Я возвращаю ткацкое место.
— Савелий Резной двор — резной угол, — раздалось от ворот.
Савелий пришёл позже всех. На плече он нёс связку деревянных планок, а на лице — такое выражение, словно всё происходящее ему не нравилось, но пропустить его он счёл бы личным поражением. За ним шёл Ефим Кузнечный с мешком скоб и молотков, Трифон Колесник с мальчишкой-подмастерьем и пожилая Матрёна Нитяная с тремя девушками, нагруженными вязанками старой соломы и тряпками для уборки.
Девять имён перестали быть строками. Они вошли на площадь людьми.
Толпа отступила на шаг.
Мужчина Златы попытался рассмеяться, но звук вышел короткий.
— Девять упрямцев ещё не ярмарка.
— Нет, — согласилась я. — Но это три ряда. А три ряда по старому правилу дают право первого звона.
Сборщик резко повернулся ко мне.
— Кто вам сказал?
— Старая книга. Остап Лютый. Ульяна Медовая. И сам ярмарочный круг, когда вчера ответил на первую честную запись.
При этих словах по площади прошёл шёпот. Магию люди боялись и уважали сильнее печатей. Даже те, кто называл знак порчей, вчера слышали серебряный звон. Его нельзя было полностью выкинуть из памяти.
— Я обещаю не чудо, — сказала я, пока шёпот не разросся. — И не лёгкую победу. Совет потребовал пятьдесят гривен за семь дней. Злата Ружинская предложила заплатить за нас, но взамен забрать управление ярмаркой. Я отказалась. Потому что ярмарка, которую спасают чужими закрытыми деньгами, снова станет чужой кормушкой. Если мы соберём сбор, то открыто. Если не соберём, каждый будет знать, сколько не хватило и почему. Если придут новые поборы, они будут зачитаны здесь, на площади. Если кто-то захочет вычеркнуть имя мастера, ему придётся сделать это не в тёмном углу, а перед теми, кто видел работу его рук.
Я перевела дыхание. Горло саднило от холода, но слёзы не подступали. И это было важно. Вдове положено было плакать, просить, благодарить за милость, соглашаться с чужим решением. Говорить ей не полагалось. Особенно так, чтобы слушали.
— Я не прошу верить мне на слово, — продолжила я. — Слова в этом городе слишком часто продавались вместе с печатями. Смотрите на записи. Смотрите на прилавки. Смотрите, кто называет цену, кто берёт деньги, кто чинит навесы, кто прячется за неподписанными листами. Я отвечу за каждую строку, которую поставлю в книге. А ярмарка больше не будет кормить чужие карманы молча.
Несколько мгновений стояла тишина.
Потом Савелий бросил связку планок к первой лавке.
— Раз уж наговорили, хозяйка, давайте работать. Слова на морозе быстро стынут.
И площадь задвигалась.
Не вся. Многие ушли, всё ещё качая головами. Люди Златы задержались у ворот, переговариваясь между собой, но к середине дня и они исчезли. Зато те, кто остался, перестали быть толпой. Рада развела краски прямо на ящике и начала выводить крупные простые буквы для рядов: “Медовый”, “Свечной”, “Ткацкий”. Ефим с Остапом занялись петлями на лавках. Савелий строгал планки под имена. Матрёна командовала девушками, которые выметали снег из второго ряда. Мирон разворачивал ткань на прилавке и спорил с Ульяной о том, где лучше поставить свечи, чтобы воск не пах рядом с пряниками.
Я ходила между ними с книгой, записывала, считала, отвечала на вопросы, дважды ошиблась в сумме и исправила при свидетелях, потому что честная запись не должна была казаться безошибочной. Она должна была быть проверяемой.
Ратмир появился ближе к полудню.
Я увидела его у ворот и на миг сбилась со счёта. Он стоял в стороне, не вмешиваясь, но смотрел на площадь так внимательно, что мне стало неуютно. Не от страха. От ощущения, что он видит слишком много: как я устаю, как путаю названия монет, как незаметно прижимаю руку к боку, когда боль от корсета становится острой, как поворачиваюсь к Ульяне за подтверждением там, где прежняя Соломея, наверное, не знала бы даже, кого спросить.
Когда я закончила запись для Ефима, Ратмир подошёл.
— Вы устроили сход без разрешения.
— Я открыла запись на своей ярмарке.
— Сборщик утверждает, что вы публично обвинили Совет.
— Я публично обвинила закрытые книги. Если Совет узнал себя, это не моя вина.
Он