Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы обошли весь завод, время от времени останавливаясь и ставя корзину на пол. Она была почти полной. Мы пошли на улицу, чтобы выкинуть отбросы за главным складом, стоявшим вдоль железной дороги.
Лучи бледного-бледного солнца падали на снег; дул холодный ветер. Мы шли медленно, размеренным шагом. Да, мы не понимали друг друга, но что тут надо было еще объяснять? Мы не ощущали ни холода, ни голода, ни присутствия эсэсовцев. Главное, мы были способны смотреть друг на друга просто так, чтобы смотреть друг на друга, и были способны пожать друг другу руку. Мне не следовало оставлять этого человека. Никогда прежде мне не хотелось так кричать от радости, а ведь эсэсовцы были в двух шагах, выгуливая по полю свои черепа со скрещенными костями. Мы пытались сдержать эту радость, удержать ее в себе как можно дольше и не хотели расставаться друг с другом.
Мы остановились за складом, где валялась куча дюралюминия и ржавого железа. Поблизости ни души. Мы вывалили отбросы на кучу и поставили корзину на землю. Чуть дальше по железной дороге ходили взад-вперед часовые. Пониже мы увидели Фрица, он крутился возле сортира.
Мы с минуту постояли. Евангелист оглядывал лес, поле и холм, что виднелись по ту сторону насыпи.
– Das ist ein schön Wintertag (Прекрасный зимний день), – сказал он.
Его лицо сияло. Лес был прекрасен. Мы еще посмотрели на него.
Потом взяли корзину каждый за свою ручку и вернулись на завод.
Воскресное утро в начале декабря. Мы по-прежнему спим в соборе. Карл сегодня не кричит. Мы возвращаемся из этой ночи, откуда каждый из нас возвращается домой. Мне ничего не снилось – мне редко снятся сны, – но я проснулся с ощущением собственной спальни в голове. Вчера вместе со сном ко мне вернулось оцепенение, ноги поджались сами собой, пробуждение было подобно четвертованию, лишило головы; я ничего не узнавал. Потом я ощутил возле себя тело Рене, и картинка сменилась, спальня преобразилась, вновь явился собор.
Обычное время подъема миновало. Прошел даже тот краткий миг тревоги, когда задаешься вопросом, а не повезло ли нам сегодня из-за опоздания Карла. Легкое удивление, что никуда не торопимся. Нам не по себе от этой анархии, что воцаряется в соборе. Наступивший беспорядок – всего лишь сбой в привычном ритме. Один идет, не торопясь, умываться. Его товарищ еще лежит. Другой медленно одевается. Многие просто болтают. Это замедление бесценно. Можно не торопясь натянуть башмаки, с чувством поздороваться с товарищами, не спеша сходить поссать; начинаешь во всем тянуть время – это западня воскресного утра. Ибо нас не оставят в покое. Эсэсовцы не выносят этой церкви, где кто-то еще лежит, другие на ногах, а третьи пытаются что-то писать. Необходимо, чтобы этот день не особенно отличался от остальных. По воскресеньям гражданские не приходят на завод, стало быть, надо подыскать нам какую-то другую работу.
Тем не менее в этот день эсэсовцам тоже хочется поспать подольше, а нам хватит и того, что обычное время подъема прошло: день становится непохожим на другие. Эсэсовцам не под силу победить воскресенье, равно как и сон. Нам удалось сохранить определенный ритм недели, у нас есть свой календарь. В первую очередь, основной. Мы установили свои вехи. У нас было 11 ноября. Потом Рождество. Затем будет Пасха – величайшие мифологические даты начал и кончин. Но бывают передышки поскромнее: воскресные дни. Раз существуют воскресенья, мы знаем, что прошло пять, шесть или семь воскресений, то есть нам точно известно, что время течет, что это выигранное нами время. Доля игры в нашей жизни столь ничтожна, мы настолько отрезаны от мира, в котором что-то происходит, что вторник для нас ничем не отличается от понедельника, среда от четверга и так далее, дни лишены для нас опознавательных знаков. Только воскресенье способно вытащить из вязкой топи каждодневной рутины, оставлять в ней такие просветы, что какая-то часть может быть определенно отброшена в прошлое. Мы лелеем это прошлое по мере того, как оно ширится. Единственно возможная достоверность – у нас за спиной.
Поскольку кончается день, неделя тоже заканчивается, заканчивается месяц. Но это деление времени может быть более тесным: в девять утра на заводе, прошло три часа с подъема, до обеда осталась ровно половина: полдень, середина рабочего дня. После полудня часы становятся все драгоценнее, мы их буквально глотаем; четыре часа: еще два часа. В девять утра мы были словно в другом мире: как можно было оставаться здесь, в то время как нам предстояло еще десять часов работы? Как мог пройти каждый из этих часов? Первый час – с 6-ти до 7-ми – нужно было принять этот день, войти внутрь него. Прилив бодрости от того, что тебе это удалось. Следующий час тянется очень долго; позади слишком мало времени, невозможно понять, что́ у тебя позади. Перерыв в девять и т. д. Легко вообразить, что ты настолько чужд тому, что делаешь, что все твое время проходит в подсчете прошедших или предстоящих часов и минут, что ты проводишь свое время, считая время. В действительности только в минуты передышки время обнажается и дает понять, что переступить через него, как и через пустоту, невозможно. Тем не менее время идет, пока ты разглядываешь какую-нибудь деталь, пока стучишь молотком, пока идешь в сортир, пока тебя бьют дубинкой по голове; время идет, пока ты смотришь на ненавистное лицо; время идет…
– Alle raus! (Все на улицу!)
Капо сходили в барак эсэсовцев и получили распоряжения.
– Alle raus!
Никакого движения. Дверь открыта, на улице светло. Должно быть, сейчас больше семи. Мы уже растоптали запрет. Капо надрываются в крике: это не имеет значения. Мы провалялись на матрацах на два часа больше, кое-что вырвав себе из лап невозможного. Он орет на весь собор: «Alle raus! Alle raus!» – но никто не шевелится. Даже