Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Принеси мне что-нибудь из зарубежной литературы, — попросила Лидия, когда Полина вошла. — Здесь только юридические справочники и какие-то бухгалтерские трактаты. Твой отец, кажется, за последние два года не купил ни одного нового романа.
Гидромантка привезла несколько книг на следующей неделе. Лидия взяла верхнюю, перелистала, задержалась на титульном листе.
— Помнишь, мы с тобой читали Бомарше в оригинале? — спросила она, не поднимая глаз. — Твой французский тогда хромал, ты путала каждое третье слово, а я злилась.
Помолчала. Пальцы с ещё заметным тремором скользнули по обложке.
— Мне не следовало злиться…
Полина стояла у дверного проёма и не знала, что ответить, потому что для Лидии Белозёровой, привыкшей командовать, указывать и критиковать, эта фраза стоила больше любых развёрнутых извинений. Мать никогда не признавала ошибок. Болезнь и операция не изменили её характер целиком, но убрали тот чудовищный, давящий нарост, который превращал сложную женщину в тирана. То, что осталось, было угловатым, трудным в обращении, но всё же человеческим.
В конце февраля мать спросила прямо: как именно её вылечили. Полина объясняла долго. Сидела на стуле рядом с креслом Лидии и рассказывала про водяные нити, про перекрытие питающих сосудов, про то, как отрабатывала технику на свиных мозгах в дворцовой лаборатории Костромы, потому что живой мозг совсем не похож на мёртвый. Рассказала про макет черепа из папье-маше, который Альбинони помог ей сделать: разноцветные медные проволочки вместо сосудов, красные артерии, синие вены, жёлтые нити, ведущие к опухоли. Рассказала, как часами тренировалась проводить водяной жгут по лабиринту этих проволочек, добиваясь точности в десятые доли миллиметра.
Лидия слушала молча, не перебивая, и Полина поймала себя на мысли, что впервые рассказывает матери о своей работе без страха быть осмеянной. Без ожидания, что последует холодное «И зачем тебе всё это?» или «Опять твои глупости».
Когда Полина закончила, в комнате повисла долгая тишина. За окном усадьбы ветер шевелил голые ветки клёнов, и тени скользили по стенам.
— Ради меня ты разработала операцию, которой до этого не существовало, — произнесла Лидия, — а я порвала твой медицинский атлас…
Полина не ответила. Ком в горле не позволил.
— Я помню, как преподаватель в Академии хвалил мне тебя, описывая твои успехи, — продолжила мать. Голос был тихим, ровным, и каждое слово давалось ей с усилием. — Помню, что чувствовала, когда слушала его. Не радость. Мне хотелось, чтобы он замолчал. Чтобы перестал перечислять, что ты умеешь, потому что каждое его слово звучало как упрёк мне самой. Я вышла замуж, родила дочь, устраивала приёмы и контролировала прислугу. А ты в столь юном возрасте уже делала то, чего я не смогла бы и в сорок. Я долго не могла осознать причину для для столь уродливого чувства и только сейчас поняла, что это было… Зависть. На самом деле я злилась не на тебя. Я злилась на себя за то, что растратила собственную жизнь на вещи, которые ничего не стоили, и не могла этого признать. Проще было посадить тебя в клетку, чем вылезти из своей собственной…
Откровенность ударила Полину под дых. Лидия Белозёрова, урождённая Оболенская, женщина, которая никогда в жизни не признавалась в слабости, сидела в кресле и говорила о зависти к собственной дочери, и голос её не дрожал, но в глазах стояла такая беспощадная ясность, которая бывает у людей, переживших долгую болезнь и впервые увидевших себя без прикрас.
Лидия подняла глаза на дочь.
— Мне следовало гордиться. Прости, что я этого не умела.
Полина сделала шаг вперёд, не осознавая движения, словно ноги решили за неё. Опустилась на колени рядом с креслом и взяла мать за руку. Ладонь Лидии оказалась невесомой и сухой, с тонкой, почти прозрачной кожей, под которой проступали голубоватые вены. Пальцы сомкнулись вокруг руки дочери, и в горле у Полины поднялось что-то горячее и тяжёлое, что не было ни словом, ни мыслью, а было физическим, телесным ощущением, от которого защипало глаза и задрожал подбородок. Обе просидели так какое-то время, не произнося ни слова, и Полина слушала тихое, чуть хрипловатое дыхание матери и чувствовала, как стучит сердце в ушах.
Мартовский визит оказался самым трудным. Полина приехала с новостью о предложении Тимура и не знала, с чего начать. Сидела в кресле напротив матери, грела ладонями чашку чая и перебирала в голове варианты первой фразы, ни один из которых не годился.
Лидия начала первой.
— Сядь удобнее, — сказала она, и по тому, как она это произнесла, Полина поняла, что разговор будет тяжёлым.
Мать отставила свою чашку на столик, сцепила пальцы на коленях и несколько секунд смотрела на них, собираясь с мыслями.
— Я хочу поговорить, но не о погоде и не о книгах. О том, что натворила.
Полина не перебивала. Чай медленно остывал в руках.
— Я помню не всё, — продолжила Лидия. Голос был ровным, но девушка видела, как у матери побелели костяшки сцепленных пальцев. — Помню, как порвала приглашение на бал. Помню, как забрала тебя из Академии после третьего курса. Помню свою одержимость Платоновым. Помню, что решила, будто он обесчестил тебя, и превратила это в личную войну, в которой твоё мнение меня не интересовало.
Она замолчала. За окном проехала повозка, и цокот копыт по мостовой прозвучал неожиданно громко в тишине комнаты.
— Помню наёмников, — произнесла Лидия тише, — и как подписывала контракт. Помню похищение отца Прохора. Отрывочно, как сквозь грязное стекло, но помню…
Полина молчала. Пальцы сжимали чашку так, что казалось, та вот-вот треснет.
— Я не стану прятаться за своей болезнью, — Лидия подняла глаза на дочь, и в них не было ни жалости к себе, ни просьбы о снисхождении. — Характер у меня был скверным и до болезни. Болезнь лишь обнажила то, что годами прикрывали приличия.
Мать замолчала, и молчание длилось долго. Полина видела, как Лидия перебирает что-то внутри себя, подбираясь к чему-то более глубокому, чем перечисление проступков.
— Когда я пришла в себя после операции, у меня было много времени, — заговорила мать, и голос её изменился, стал глуше, будто она говорила не столько с дочерью, сколько с самой собой. — Недели, когда я лежала и смотрела в потолок, и голова была пустая и ясная, впервые