Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Раньше я не принимал эмиграции. Оборвать связь с родиной казалось мне невозможным. И вот я стал эмигрантом своей эпохи. Садом без земли. Ростком, занесенным на крышу небоскреба.
Я пустил корни и, задыхаясь, пробился через толщу синтетической кровли, а пробившись, понял, что стремление к жизни — еще не есть жизнь.
Нас тогда было много на этой крыше. Теперь почти никого.
Положите меня рядом с Гроссманом на Троекуровском кладбище — я буду разговаривать с ним оставшуюся вечность.
Именно с ним мне необходимо поговорить. О мужестве и одиночестве писателя. О великом таинстве слова. О времени, стирающем слова.
Но есть ли что за гранью нашего бытия?
За всю жизнь мне так и не довелось получить подтверждения существования высшего разума. И когда я истово молился, взывая к милосердию, и неистово отвергал — результат оставался неизменным.
Война лишила меня ноги. Несколько лет под Новый год сын просил у Деда Мороза ногу:
«Прошу тебя, верни моему папе ногу. Пусть завтра утром она будет лежать под елкой…»
И ничего не просил для себя.
Дед Мороз и Господь Бог были для него тождественны. Они могут все — убеждали взрослые, давно разуверившиеся в этом убеждении.
Однажды он попросил не ногу, а конструктор «Лего» — один из невероятных конструкторов, завораживающих сознание детей его возраста. Была тяжкая ссора, сына упрекнули в жестокости и равнодушии, он плакал, по-детски защищаясь, просил прощения.
Ему не за что было просить прощения — именно тогда он стал взрослым, мой сын. Чуда не случится — понял он. Никто не вернет потерянной ноги и вообще в этой суровой и неприглядной действительности, с которой он начинал понемногу сталкиваться, надо рассчитывать на себя самого и на родителей, пока ты маленький, а они большие и сильные, и с ними ничего не страшно.
Так и возник под новогодней елкой конструктор, потеснив Деда Мороза, а вместе с ним и волшебные заблуждения детства, рано или поздно оставляющие нас навсегда.
Мне думается, высший разум все-таки есть. И его предназначение — невмешательство.
Да и можно ли разобраться в людской чехарде. В дрязгах, жестокости, войнах, любви и ненависти, добре и зле, опутавших человечество.
Можно ли разобраться в отношениях людей, проживших в любви и взаимопонимании много лет и разошедшихся только потому, что на глаза мужу постоянно попадались брошенные женой ключи, для которых он когда-то специально повесил полочку в коридоре.
Человек устроен просто и сложно одновременно. Борьба противоположностей сопровождает нас от первого до последнего шага. Где-то посередине покоится высший разум. Постичь его пытается каждый. И уходит, не постигнув.
Так о Боге и о себе думаю я.
Ничего не утверждавший, талантливый и беспомощный, великий русский писатель Василий Гроссман в отношении к Богу был непреклонен:
«… пятнадцатого сентября прошлого года я видел казнь двадцати тысяч евреев — женщин, детей и стариков. В этот день я понял, что Бог не мог допустить подобное, и мне стало очевидно, что его нет».
Каждый из нас отвергал и был отвергнут. Встретимся ли мы за гранью бытия?
Нам не довелось поговорить здесь, скорее всего, не поговорить и там. Так для чего мне соседство с Гроссманом? Чтобы в тени его надгробия кто-то заметил и мое, обронив ненароком:
— Смотри-ка! А ведь я знал этого малого. Тоже, кстати, писатель…
— Ничего?
— Не Гроссман, конечно. Хотя местами недурно…
И был бы прав. Все у меня получалось местами. И в литературе, и в жизни.
Чехов лукавил, говоря о жене — медицине и любовнице — литературе. Нерушимость его брачных уз с литературой не могла разорвать ни одна самая фантастическая любовница. Что уж говорить о медицине.
Он был глубоко раним и одинок именно потому, что посвятил себя служению одной единственной женщине — литературе.
Женщине, не прощающей измены.
Сколько нас, пытавшихся добиться ее расположения, пылится в запасниках библиотек. Сколько…
Как это у Светлова: «Я другом ей не был, я мужем ей не был, я только ходил по следам…»
Иногда она позволяла мне поцеловать руку, не снимая перчатки. И исчезала на много лет…
Я не ходил за ней по следам. Повседневность занимала мое воображение. Сиюминутность неотложных дел, которые надо решить во что бы ни стало, а уж потом… А что потом? Тот самый суп с котом. В лучшем случае, каша с компотом.
Я не жалею прожитой жизни. Хорошего в ней было все-таки больше, чем плохого. Я жалею, что не ощущал дыхания времени.
Я не жалею, что ходил по следам других женщин. Я жалею, что они, как и я, не ощущали дыхания времени.
Другая пришла неожиданно. Поздним майским вечером.
Та, которой я совсем не ждал и с которой был по-идиотски счастлив. Та, чья фотография лежала в столе под бумагами, и лишь в минуты особого благоденствия я доставал ее, понимая, что не все так хорошо, как казалось еще мгновение назад, и жизнь без нее лишена чего-то существенного, может быть, главного. Самая земная из женщин, единственно боготворимая мною.
Я обнимал ее плечи и молчал. Любые слова были сумняшеся ничтожны по сравнению с тем, что произошло. Говорила она. Быстро, словно оправдываясь, говорила о том, как долог и труден был ее путь ко мне. Вот он и окончен этот путь, и ничто теперь не сможет разлучить нас.
В доме напротив включили магнитофон. «Синенький скромный платочек…», «Где же вы теперь, друзья-однополчане…», «Ночь коротка…».
Кто составлял эту кассету и сейчас крутил ее? Захмелевший ветеран или такой же, как я, заложник войны.
«Нас оставалось только трое из восемнадцати ребят…»
Тогда нас оставалось пятеро. На высоте 1414,1 под позывным «Гейзер-93». Пятеро из всей группы.
В первой штурмовой группе, попавшей в засаду, уже было четверо убитых и семеро тяжелораненых. Двоих разнесло в клочья полутонным фугасом. Но об этом мы узнали позже, запаивая в цинки и обкладывая горным камнем уцелевшие части рук, останки сгоревшего камуфляжа и армейские ботинки погибших. А сейчас с высоты 1414,1 один за другим уходили к месту подрыва десантники. Уходили, рассчитывая дотащить раненых до ближайшей вертолетной площадки, еще не ведая, что там, в ущелье, отсчет жизни давно шел на минуты, которые уже никого не могли спасти.
Раненых передавали с рук на руки, как при пожаре передают ведра с водой, и они умирали на руках, не коснувшись земли. Первый, второй, третий… Эти руки ощущали последнее тепло товарища — те беспомощно опускались под грузом мертвого тела…