Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Отсекать управление, — кивнул я. — Лишать головы.
Глава 7
Мы не спали всю ночь.
Свечи оплывали, превращаясь в бесформенные лужицы воска. За окнами серело, потом розовело, а мы всё сидели над картой. Петербург за окном казался нереальной плоской декорацией. Настоящая жизнь сжалась до размеров стола, заваленного чертежами и расчетами.
Николай не уходил. Я видел, как слипаются его глаза, как он трёт виски, пытаясь прогнать усталость, но стоило мне заикнуться про отдых, он лишь мотал головой.
— Я не могу спать, Макс. Я закрываю глаза и вижу их.
— Кого?
— Наших. Тех ребят с нашими штуцерами. Они сейчас там, в сырой траве, чистят замки, проверяют патроны. А я… я здесь. В тепле.
Он сжал кулаки.
— Единственное, что я могу — это быть с ними хотя бы мысленно. Расставить их правильно. Дать им шанс.
Я не стал спорить. Я просто подлил ему крепкого чая, который был черным, как деготь.
— Местность там сложная, — начал я, указывая на извилистую линию ручья. — Овраги коварны. Если егерь засядет на дне, он потеряет обзор. Ему нужна высота. Но не голая вершина, а скат. Обратный скат.
— Чтобы уйти, когда подойдут вплотную?
— Да. Выстрелил, скатился назад, перезарядился. Пока французы лезут на гребень — ты уже готов встретить их новым свинцом. Каждая складка, каждый куст — это крепость.
Николай слушал, впитывая каждое слово. Его лицо, осунувшееся от бессонницы, превратилось в маску предельной концентрации. Передо мной сидел не подросток. Передо мной сидел штабной офицер, решающий судьбу батальона. Ему не хватало только эполет и права быть там, в грязи и пороховом дыму.
— А ручей? — спросил он, тыча в карту. — Он мелкий?
— Не знаю. Но берега могут быть топкими. Если загнать туда французскую кавалерию…
— … они завязнут, — подхватил он. — И станут мишенями. Идеальными и неподвижными мишенями для штуцера.
Рассвет застал нас у открытого окна. Воздух был прохладным и влажным, пахло Невой и приближающейся осенью. Где-то далеко, на западе, солнце вставало над полем, которое еще называлось просто полем у села Бородино.
Николай стоял, опираясь руками о подоконник, и смотрел на пустой двор.
— Максим, — тихо спросил он, не оборачиваясь. — Сколько?
— Что «сколько», Ваше Высочество?
— Сколько людей погибнет завтра?
Вопрос повис в тишине. Простой и страшный вопрос.
У меня в голове вспыхнули цифры. Сорок тысяч наших. Тридцать тысяч французов. Семьдесят тысяч человек за один день. Горы мяса. Реки крови в буквальном смысле слова.
Я мог бы соврать. Сказать что-то утешительное про «малой кровью» или «военную удачу». Но врать ему сейчас, после этой ночи, было бы предательством.
— Много, — ответил я хрипло. — Очень много, Ваше Высочество. Это будет мясорубка. Стенка на стенку. Две величайшие армии мира сойдутся на пятачке в несколько верст. Ад будет тесен.
Он вздрогнул, но не отвернулся.
— Но зачем? Зачем такие жертвы?
— Чтобы вымотать зверя. Чтобы обескровить его так, что он уже не сможет укусить смертельно. Иногда победа покупается только такой ценой.
Я подошел и встал рядом.
— Но послушайте меня. В этой мясорубке каждый наш штуцер, каждый выстрел, попавший в цель, — это не просто убитый враг. Это спасенная жизнь нашего солдата. Убитый французский артиллерист не выстрелит картечью по нашей пехоте. Убитый офицер не поведет полк в атаку. Вы не можете остановить бойню. Но вы сделали так, что мы заплатим за неё меньшую цену.
Николай медленно кивнул. Он отошел от окна и подошел к углу мастерской, где висел почерневший от копоти образ Спасителя — наследие прежних обитателей. Обычно он просто крестился, проходя мимо.
Сейчас он встал на колени.
Он зажег огарок свечи, и маленькое пламя осветило его лицо — строгое и взрослое, лишенное детской мягкости. Он молился. Не заученными фразами из молитвослова, а так, как молятся перед расстрелом или перед прыжком в бездну. Исступленно и молча.
Я вышел на крыльцо, чтобы не мешать.
Город просыпался. Аграфена Петровна, добрая душа, уже семенила к флигелю с корзинкой, накрытой полотенцем. Увидев меня, она всплеснула руками.
— Господи помилуй, Максимка! На тебе ж лица нет! Краше в гроб кладут. И Князенька там небось такой же? Всю ночь свет жгли…
— Война, Аграфена Петровна, — вздохнул я, принимая корзинку горячих калачей. — Работаем.
— Поешьте хоть, — она жалостливо посмотрела на дверь мастерской. — Сердце-то не камень, изболелось за вас.
Мы ели молча, запивая булку парным молоком. Карта всё так же лежала на столе, и карандашные пометки Николая, эти сектора смерти, казались сейчас единственной реальностью.
А потом потянулись дни.
Самые длинные дни в моей жизни. Время словно загустело, превратилось в липкий кисель.
Слухов не было. Почтовые тракты встали. Фельдъегеря, обычно летавшие как птицы, завязли где-то в бесконечных обозах, забивших дороги фуражом и ранеными.
Петербург замер. Город словно накрыло стеклянным колпаком. На Невском было тихо, непривычно и пугающе тихо. Исчезли нарядные экипажи и смех. Люди ходили быстро, опустив глаза, даже извозчики не бранились, а переговаривались вполголоса, словно боясь спугнуть что-то хрупкое.
Храмы были переполнены. Туда шли все — от графинь в трауре до кухарок. Свечи плавились тысячами, воздух был густой от ладана и шепота молитв. «Спаси, Господи, люди Твоя…»
Николай не выходил из дворца. Ламздорф, казалось, тоже притих, перестав муштровать его на плацу — даже до генерала дошло величие момента.
Я сидел в мастерской и точил.
Это было единственное, что помогало не сойти с ума. Я держал в одной руке нож, в другой точильный камень. И точил. Час за часом. Вжик-вжик.
Руки делали привычные движения, полируя металл до зеркального блеска. А голова… голова была там. За сотни верст.
Я считал.
Сейчас утро. Сейчас начинают. Первый выстрел. Французы идут на левый фланг. Багратион держится. Егеря в лесу… живут ли они еще? Или их уже накрыло ядрами?
Сейчас полдень. Самое пекло. Атаки на батарею Раевского. Кавалерия. Пыль, кровь.
Вечер. Они отходят? Или мы?
Кузьма пару раз заглядывал, хотел что-то спросить, но, увидев мое лицо и эту маниакальную работу, тихо прикрывал дверь.
Я ждал. Мы все ждали.
* * *
Первые числа сентября в Петербурге выдались серыми, словно город накрыли старой шинелью. Но холод пробирал не от сырости с Невы,