Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Прекрати. Это галлюцинации. Просто воспоминания, образы, не мои…», — голос внутри звучал глухо, но запах только крепчал.
Казалось, в самой темноте за его спиной кто-то капал горячим воском ему на шею, медленно, с расчётом, чтобы он почувствовал каждую каплю. Он резко дёрнул плечом, провёл ладонью по шее — на коже блестела жёлтая капля, настоящая, с плотным, липким отблеском, как будто только что сорвана свеча.
— Господи… — вырвалось у него едва слышно.
За дверью снова послышались шаги, тонкие, осторожные, и где-то на границе слуха прошёл шёпот — чужой, будто сквозь слой воды или стену, неясный, не его мир. Женский голос тянул короткое имя, неуверенно, с разрывающимися слогами:
— Господин Владимир…
Он застыл, пальцы сжал в кулак, прикрыл рот, затаил дыхание, боясь, что даже собственный вздох привлечёт внимание — не к нему, а к тому, что сейчас сидит рядом, давит спину тяжестью.
— Не входите, — почти не дыша выговорил он, тихо, чтобы только шторы услышали.
В ответ — только скрип, как будто кто-то отступил, растворился, и тишина снова стянулась вокруг, вязкая, с остротой горячего воска.
Он медленно поднял глаза на зеркало. В глубине тусклого стекла отражался стол, лампа, разбросанные бумаги. Но в самом центре темноты дрогнуло лицо — чужое. Бородатое, с лоснящимся лбом, с глазами, в которых пылал красный отсвет, будто огонь изнутри. Губы поблёскивали — в их уголках темнела кровь, вязкая, почти чёрная.
— Ты чувствуешь теперь, — прошептало отражение, чуть шевеля губами, не размыкая их. — Между нами нет кожи.
Он невольно отшатнулся назад, стул заскрипел под ним. Сердце дёрнулось, как будто его кто-то вдавил в грудь кулаком.
— Это закончится, — едва слышно, почти шёпотом, сказал он себе, с трудом сглатывая слюну. — Я… я просто должен…
— Ничего не должно, — хищно, чужим голосом оборвали его из зеркала. — Прими. Тогда мы станем целыми.
— Замолчи! — Он схватил со стола перо — рука соскользнула, но он вцепился, будто это нож, защита, хоть какая-то граница. — Замолчи, или я…
— Убей себя? — откликнулся голос, мягко, почти лениво, с ехидцей, — Уже было. Не помогло.
Он застыл, и вдруг почувствовал во рту ярко — горячее, как будто только что укусил себя изнутри: кровь хлынула в язык, и он не мог понять — от прикушенной щеки ли это, или это рот вовсе не его, или он просто чувствует то, что когда-то уже случилось, в другой жизни.
Он сел обратно, плечи опали, взгляд потерял фокус.
— Если я соглашусь, ты уйдёшь? — прошептал он, голос едва колебался в пустоте.
— Нет, — ответ пришёл почти ласково, но в нём зазвенело обещание холода. — Тогда я останусь. Но без боли.
Язык медленно провёл по губам — железо, воск, соль. Всё вперемешку, всё чужое, и вместе с тем — такое, как будто его собственное.
«Если я чувствую, значит, связь становится сильнее…», — эта мысль будто проскреблась по вискам ледяным когтем.
Он уставился на свои пальцы: они заметно дрожали, под ногтями темнела густая кровь. Он смотрел, не решаясь выдохнуть, и не мог определить, чья она — его, чужая, или вовсе ничья.
На стене часы хрипло пробили половину одиннадцатого, их тиканье разносилось по комнате, вплетаясь в шум шагов, в запах воска, в неясные отблески на шее. Всё перемешалось — время, запахи, звуки, ощущения. В самой глубине головы кто-то смеялся, глухо, затяжно, и этот смех возвращался эхом, будто из колодца, где стояла ледяная вода.
А Димитрий сидел неподвижно, чувствуя, как вкус крови становится всё теплее, ближе, медленно разливается по жилам, будто эта кровь — действительно его собственная.
Глава 17.92.Хронометраж ужаса — ритм 17 ударов
Он не отследил, в какой момент начал считать вслух. Всё происходящее словно исчезло за толщей тумана, где не было ни шороха, ни света — только звук, резкий, как лопнувшая нить. Щёлканье часов, сперва еле заметное, вдруг вылезло на первый план, и стало его единственным собеседником. Оно не просто отбивало время, а сливалось с биением сердца: щёлк — толчок, щёлк — толчок, как будто где-то внутри завели часовой механизм, и теперь он подчиняется только ему.
Он приложил ладонь к груди, проверяя: не воображение ли это? Но под пальцами пульсировал твёрдый, неотступный стук, будто кто-то барабанил изнутри, требовал, чтобы его услышали. Грудная клетка чуть вздрагивала от каждого удара, как от внутренней бури.
— Раз… два… три… — сорвалось с губ почти беззвучно, но голос дрожал, будто задыхался воском.
Воздух становился всё плотнее, вязкий, будто тянет внутрь себя, наполняет гортань тяжестью — с каждым вдохом в горле словно застывала свечная капля. За шторами не было уже никакого мира, только глухая темнота, в которой растворялся он сам. В комнате — только лампа, и пятно на бумаге, набухшее чернилами, и медленный, разрастающийся страх, который так легко спутать с тоской.
— Пять… шесть… семь… — всё глубже уходя в себя, он наклонился над столом, локти разъехались по гладкой древесине, взгляд потерял фокус. Тени ложились по краям бумаг, лампа гудела, и всё вокруг стало казаться частью старого, неразборчивого сна, в котором шаги звучат не здесь, а где-то далеко, за границей сознания.
— Девять… десять… — дыхание стало сбивчивым, он сжал руку в кулак и с силой стукнул себя в грудь — сердце отозвалось глухо, с каким-то отчаянием, будто требовало ответа.
— Одиннадцать… двенадцать… — удары ускорялись, сбивались, будто время в комнате начинало идти по собственной, непонятной никому логике.
И вдруг — как будто всё внутри притормозило. Тиканье слилось с каждым новым толчком сердца. Всё стало одним ритмом, единым, неразличимым, жёстким, как обруч. Он понял: удары складываются в строгую последовательность. Семнадцать. Короткая пауза. И снова — семнадцать.
— Господи… — едва слышно, срывающимся голосом выдохнул он. — Семнадцать…
Он тяжело поднялся, отошёл от стола, пальцами нащупал полку. Доски скрипнули под его тяжестью, книги качнулись, одна выдвинулась вперёд, словно ища опоры. Сквозь треск древесины дыхание стало коротким, хриплым.
— Что это значит? — слова вырвались судорожно, с надрывом, больше к пустоте, чем к кому-либо в комнате. — Что за цифра, зачем она…
В ответ — тихий смешок, едва различимый, как шорох плесени в старой