Шрифт:
Интервал:
Закладка:
ОЖИДАНИЕ
Встала Евдокия рано, а разломалась не вдруг. Ходила неспешно, думала трудно, будто собралась не на работу, а готовилась затеять неторопкое дело, и чувствовала все свои болячки: похрустывало что-то в пояснице, мозжило в ногах, и была она ровно побитая, как бывало с ней к большому ненастью да в страдную пору.
Пахать — не над серпом гнуться. И хоть не мед — день-деньской за плугом шагать, управлялась она в прошлом году с этой работой наравне с молодыми бабами, а нынче вот что-то не заладилось — ходила Евдокия последней бороздой или норовила стать посередке.
«Не молоденькие годы. Вон уже на пятый десяток перевалило», — мимоходом подумала она, прикинула, что скоро выйдут все сроки недолгого бабьего века, но не почувствовала ни горечи, ни сожаления. Уже все утвердилось и устоялось в ней, всему она знала истинную цену, а оттого и не было на душе тревоги от ожидания неминуемой старости.
Вроде бы и невелик срок — сорок лет, а иной раз казалось ей, что живет она по второму разу — так далеко отошли молодые годы и так привычно делала она каждое утро опостылевшую обиходную работу. Евдокия подошла к зеркалу, но не увидела ни ранних морщинок, ни седины в волосах — есть, знала, — да и смотрелась только затем, чтобы не было на лице какого большого недогляда. Она уже давно подходила к зеркалу по привычке и по привычке же ждала бригадира. Подходило время наряжать ему на работу, и, когда он вскоре забарабанил кнутовищем по оконнице, отозвалась ему тоже не впервой сказанным:
— Не брякай! Неужто не знаю, куда, идти! — Стала выговаривать бригадиру, что он, лешак, когда-нибудь побьет стекла, но ругалась беззлобно, для порядка ругалась: есть-де у ней, как во всяком дворе, двери, и, невелик чин, мог бы зайти для разговора в избу.
Чин у Андрея Андрияныча был и вправду невелик, и значился он у баб человеком обходительным, да знала Евдокия — недосуг ему ходить по домам, и, пока она, радуясь живому человеку, доругивала его, он уже, слышно, стучал в окно неблизкой соседней избы. Стук этот был для Евдокии вроде последнего приказа. После него она начинала торопиться, и теперь тоже наскоро подоила козу, выгнала ее и двух овечек к стаду и ходко пошла со двора.
День занимался ясный и безветренный. Над горой, за деревней, вставало солнце, и встречь ему из-под заборов и с обочины дороги тянулись желтые пятачки цветов мать-мачехи. Серо еще было на неприбранной земле, не на чем остановиться взгляду, и поэтому видела Евдокия каждый цветок, подмечала прихваченные недавним заморозком поникшие стебельки. «Вот и весна пришла, скоро лето нагрянет», — и попыталась представить зеленые угоры, непробродные на лугах травы. И представила бы. Только глаза закрыть — заколышется, как вьяве, поспевающая рожь, замаячат дымные покосные костры, но мимолетно, зыбко было это желание. Евдокия все еще чувствовала свое неловкое, неотдохнувшее тело, ждала, что кольнет в боку или обнесет туманом голову. «Кажись, рановато бы гнуться-то? — примерилась она. — А с другой стороны, пожалуй, и в сроки. Эко, сколь всякого дела перелопатила за войну. Нет, в самый раз», — как о должном подумала Евдокия и вспомнила извозную и другую неженскую работу.
Тяжела была та нечередная негаданная работа. Вот уж не один год прошел, а на памяти, как по пояс в студеной снеговице вызволяла из лога подводу, как двое суток бессменно стояла у молотилки за подавальщицу. Она вроде и теперь еще ощущала каменно отяжелевшие тогда руки, слышала ненасытный рев молотилки, да то еще будто было вчера, как шла, торопилась потом домой, чтобы успеть перенять почтальонку.
«Господи, и чего я бежала», — укорила себя Евдокия и снова до каждой буковки увидела казенные бумаги, которые нашла в тот день под дверями сеней. Принесла ей почтальонка вместо письма сразу две похоронки: одну — на хозяина, другую — на сына. Только и отличия в тех бумагах, что отец пережил сына на недельку, да закорючки подписей командиров по-разному выведены.
Виноватой считала себя Евдокия, что, бывало, поругивала сына за долгое молчание, что торопилась к худым вестям, сама, считала, беду накликала и от вины этой, случалось, не верила в промашку полкового или какого другого писаря. «Ох, нет. Не слышно, чтобы после таких вестей кто-нибудь голос подал», — и когда пересчитала вдовых солдаток, будто оббежала по неотложному делу всю деревню. Только несколько дворов обошла. «Гляди, так и туда принесут черную весть, — испугалась Евдокия, и оттого, что, как на паях, точили бабы слезу над каждой похоронкой, будто об одном человеке, думала о своих и чужих, бередила живую боль. — Батюшки, слышно, и Берлин уже взяли, а замирения все нет. Да неужто не надоело германцу кровь-то лить?»
Дивилась Евдокия этому непонятному ей упорству и, не дай бог отдалить настырностью окончательную победу, робко прикинула: «Может, сёдни объявят?.. Скорей бы! Извелись мы тут за четыре-то года», — за всех думала Евдокия, вздохнула и еще бы перебирала военные беды, да вспомнила вдруг, что надо торопиться: свезли вчера к кузнице плуги на ремонт, а там недоглядишь — потом намаешься, и сменились думы. Лишь об одном печаль: «Кабы ладом починено было».
Кузница, сколько помнила себя Евдокия, стояла на берегу единственной у них вилюжистой речонки. Была та кузница мала, приземиста, и только железная труба ее не в пример всему остальному была толщиной в обхват и заметно выделялась над прибрежными кустами. Кузнец Вася Бородкин, силясь придать хоромине достойный вид, ссекал вокруг нее кусты, не однажды за лето косил крапиву, однако красоты прибавлял мало и в конце концов, рассказывали, поклялся собственноручно столкнуть ее в речку.
В последнюю перед войной весну навозил он толстенных сосновых бревен. «Крепость будет!» — хвастался, а поставить ту крепость так и не успел. Уехал на фронт Вася Бородкин, осиротела кузница. Забегали в кузницу старики всяк со своей нуждой: кто ножи закалить, кто отковать десяток гвоздей. Случалось, ладили что-нибудь заодно немудреное и бабам, а насовсем никто не