Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Всю жизнь должно сопровождать художника чувство неуверенности. Это чувство ответственности. Теряющий его — уже не художник.
Если что и связывает с этой страной: война, Бернес, шестидесятые, «тридцать седьмые», «…давай закурим, товарищ, по одной…».
Мои погибшие, мои лагерные — как же вы держите меня.
Заметьте, как достойно все пишущие оформляют свои дневниковые записи. Все-таки надеемся на литературное бессмертие.
Ничто не кончается точкой. Все продолжается многоточием…
Если что воистину от Бога — литературная интуиция. Ей не научиться, не разработать. Это талант.
Платонову я не верю. Он как взял одну ноту в огромной симфонии литературы, так и продержал всю жизнь.
«— Посторонитесь, гражданка! — сказал носильщик двум одиноким полным ногам».
Это было потрясающе, но это было и искренне. Так он начинал.
Продолжал он совсем иначе, стараясь поразить воображение неординарностью форм и постепенно забывая, что книги, в общем-то, пишутся не для этого.
Где он оставил свою искренность? В приемных редакций, на аллеях литинститута, которые расчищал от снега по утрам… Почему так преступно пренебрег ею?
Впервые совершенно осознанно не хочется жить. Не согласуются внутренние законы с окружающей действительностью.
Как стремителен процесс вырождения. Жили мы в этой стране, при этой власти (другой не видели), пели на демонстрациях, пили, плакали в мае, везли к Вечному огню своих невест…
Ничего не осталось. Ничего не будет. Некуда голову приклонить.
Память осталась. И мы с ней, с памятью нашей, и на каждом шагу сердце в клочья. Больно-то как: сердце в клочья.
Призови ты нас, Господи, солдат своих. Проклятый наш призыв…
Любил ли я когда-нибудь? Прикосновение к любви — вот что было в моей жизни. Мы сошлись: два одноименных заряда в стремлении к проникновению, высочайшей гармонии — и оттолкнулись.
Одноименные заряды отталкиваются — разноименные сходятся. Чужие люди ломают друг другу судьбы. Единственное их связывающее: дети и страстное желание… полюбить.
Законы физики довлеют над нами. Диффузия, полярность, теория относительности, инерция…
Один. Посреди огромного мира. Обтекающего, толкающего локтями, душащего табачным дымом и текущего, текущего себе…
Один родишься, один уйдешь. Это помни.
Вглядитесь в движение секундной стрелки. Осмыслите ее безжалостный ход. Смотрите, не отрываясь. Может, и станет жаль растраченного времени.
Как люблю Москву… И нужно-то мне немного: квартиру окнами на Садовое кольцо, вечер, летний проливной дождь стеной, неоновые огни витрин, отражающиеся в аспидно-черном блеске асфальта. По Садовому, тяжело преодолевая потоки воды, машины с размытыми габаритными огнями, окна напротив. В моем окне жена, дети, письменный стол, торшер, посиделки, добрые, смешные, до утра…
У меня совсем другая Москва. Москва — глазами командировочного. Совсем другая жизнь. Сам я совсем другой.
Почему мы так пестуем, лелеем серость? Почему объявляем ее гениальной, возводим в кумиры и вот-вот… уже молимся на нее.
Потому что в тени этой серости мы недурно себя чувствуем, ощущаем и себя личностями. Серость дает нам упоительное ощущение собственных возможностей, красоты, величия. Серость — наша отсрочка от приговора.
Где-то среди нас бродит губительный призрак таланта. Дух без плоти. Явись плоть — мы ее на корню мертвой хваткой, мы ее рвать, душить: будь как все, будь как все, будь!
Женщины делятся на близоруких и дальнозорких. Преобладают, как это ни печально, последние.
Губительно для меня не отсутствие имени, славы, мишуры тщеславия — отстраненность, оторванность от процесса.
Невозможно, нельзя не сказать, а нечем. «Язык — колокол». Сорвали его и медленно плавят в пушку, которая никогда не выстрелит.
Я мечтал уехать и бродить среди осенних листьев, и жечь их, и чтоб обязательно сыро, промозгло, и туман, и я немного пьян, и налитые последней тяжестью яблоки о землю, и отдохновение, и печаль, и неприкаянность.
Все не так.
В Елоховской церкви поставил две свечи Николаю-угоднику, отошел — их тут же увели служительницы.
Все рушится в этой стране. И церковь.
В ее глазах орбиты Галактики, печаль вселенская… В них заглядываешь, как в бездну губительную, — понимаешь, что разобьешься и делаешь все же последний шаг.
В них — мироздание.
Чем различаются художники? Болью души.
Боль души от Бога, от матери, от особенного строения нервных окончаний.
Солженицын отсидит еще двадцать лет, напишет еще сто книжек — ему не суждено стать писателем. Для писателя он не умеет главного — добрать до сердца. Мы упрямо пишем его в гении. Мы, лишенные боли.
Откуда в нас превосходство формы над содержанием? Может, от Пушкина? Пушкин восхищает разум совершенством, потрясает изяществом и простотой изложения. Его гениальность неоспорима.
И лишь голубоватый пороховой дымок поднимается над мятежным, раздираемым сомнениями сердцем Лермонтова.
Не Дантес нас убил — Мартынов.
Фашизм не идеология. Фашизм — массовое состояние душ.
Тетка моя говорила:
— Самое страшное, что там уже ничего не будет. Души нет — мы ее растратили здесь.
Уходит в землю забор моего детства. Пацанами подсаживали друг друга за забор, где росли кислые чужие яблоки. Да яблоки ли нас пленили? Чувство реальной опасности, умение в два приема перемахнуть забор, услышав старческий бег и крики хозяина.
Я облокачиваюсь на забор и всматриваюсь в прошлое: ни старика уже, ни яблок. Уходит забор, и я ухожу… Кто раньше?
Жизнь действительно дается один раз. Какие уж тут шутки.
Не нужно ничего выдумывать. Пиши о своей жизни — в ней всегда есть за что зацепиться. Необходимо только подобрать слова. Те самые, без которых нельзя. Это и будет литература.
Что происходит с человеком зимой в канун Нового года, когда небо на рассвете свинцово и темно, хлесткий редкий снег в лицо, а прибытие поезда, где едет она, единственная, которую так ждал, все откладывается и откладывается…
И ты пьешь сладкий мутный кофе в станционном буфете, куришь дешевые сигареты из мятой пачки и вдруг отчетливо понимаешь, что не хочешь ее приезда, слов, долгого на ветру поцелуя… Мужики в углу тянут портвейн, утомленные дорогой бабы на мешках и ты-то, ты вот из этой жизни, и она почти неземная, красивая, и Новый год, и разные, разные судьбы…
Но уже объявляют поезд, который придет напрасно.
Как написать войну?
Как попытаться уйти от нее? Как уходили беженцы. Но от войны невозможно уйти — она настигнет тебя в самом далеком тылу.
Настигнет похоронкой, пайкой хлеба, картофельными очистками, творожными, наполовину с золой лепешками, грязью и воровством тыловых мародеров, «самоварами»