Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Тогда ты станешь нами.
— “Нами” — это кем? — с трудом скривился Егор. — Мавзолейщиками по вызову?
— Теми, кто больше не чувствует боли, — прозвучало в ответ. — Теми, кто держит память.
— Прекрасно, — прохрипел он, — я и так сейчас почти ничего не чувствую. Потому что боль уже везде, как канализационный запах в подвале.
В это время наверху снова что-то рвануло, волна дрожи прокатилась по алебастру. Из пролома сверху с шумом свалился кусок цилиндра — треснувший, дымящийся, ещё горячий, словно его только что вынули из раскалённого сердца машины.
— Вот, — слабо усмехнулся Егор, уставившись на этот обломок, как на последнюю сдачу за проезд. — Ваш “Прототип”. Всё, ребята, конец эксперименту.
— Конца нет, — сказал Матвей, и в голосе его не было ни строгости, ни утешения — только знание. — Есть переход.
— Ага, — фыркнул Егор, в попытке съязвить, — только вы забыли в рекламе дописать: “переход с мясорубкой и постэффектами”.
Он попытался рассмеяться, но вместо смеха получился глухой хрип. Горло дернуло спазмом, в глазах полыхнули острые точки, будто кто-то перетянул провод в самой важной сети его тела.
— Катя… — едва слышно выдохнул Егор, всё сжималось внутри. — Сынок…
Матвей наклонился ниже, в голосе его звучала осторожность, почти жалость.
— Их голоса — в тебе. Хочешь, покажу?
— Нет! — сорвался Егор, но слово уже прозвучало в пустоту, и было поздно.
Перед глазами закружились картинки, мгновенные, яркие, как искры под кожей: отец, в мастерской, запах железа и масла, знакомый до боли стук молотка; жена в родильной палате — её крик, белый свет, всплеск счастья и ужаса; сын — крошечные пальцы, теплота, первый взгляд, полный доверия и вселенной. Всё это было здесь, сейчас, так близко, что стало невыносимо далеким — как если бы сердце вдруг оказалось снаружи, на ладони.
— Верни! — заорал Егор, захлебнувшись, будто его душу вдруг разжали. — Не трогай их!
— Это память, — тихо сказал Матвей. — Это то, что ты теряешь, если согласишься.
— Тогда пошёл ты, — выдохнул Егор, дрожащими губами, в голосе столько злости и боли, сколько хватило бы на целую эпоху. — Без вариантов.
— Значит, выбираешь смерть?
— Нет, выбираю жизнь. Хоть одну, но настоящую.
Матвей замер, склонился ещё ниже, и на миг стал похож на самого обычного, живого человека. Потом медленно покачал головой, как будто жалел — не Егора, а весь этот мир, всю его хрупкую, упрямую любовь к жизни, к тому, что можно потерять.
— Упрямство — наследие людей, — сказал Матвей, и в этих словах был и укор, и восхищение, и что-то третье, древнее.
— Ага, — выдавил Егор сквозь зубы. — Именно оно всё и портит. И спасает, если честно.
Алтарь под ним начал пульсировать — не светом, а чем-то живым, горячим, неукротимым. Золотые волны сменились багровыми, воздух сделался плотным, будто в нём растворили всю сталь города. Пахло раскалённым металлом, гарью, кровью, как в операционной сразу после аварии.
— Пора, — произнёс Матвей, и голос его растворялся в гуле. — Ключ решает сам.
— Пусть решает, — прохрипел Егор, стискивая край алтаря так, что пальцы побелели. — Только не забудь — я врач. Я ещё рецепт выпишу, если что…
Тело выгнулось дугой, вены вспыхнули огнём, как провода под напряжением. Золотая кровь, яростная, живая, ударила в потолок, взметнулась по сводам, превращая камень в живую ткань. Свет, красный дым и тепло смешались в одно, зал стал котлом, где варились судьбы, память, всё человечество.
Наверху, за глухой, тяжёлой толщей камня кто-то звал его по имени, отчаянно, будто за жизнь:
— Егор!
Он хотел крикнуть в ответ, вырваться, дотянуться до этого звука, но вместо этого только выдохнул, вцепившись в алтарь изо всех сил:
— Держитесь…
Матвей уже растворялся в зареве, становясь частью красного света, почти родной тенью:
— Всё возвращается туда, откуда вышло, — произнёс он напоследок, словно записывал на пленку.
— Да ну, — прошептал Егор с ухмылкой, в которой было всё — и страх, и усталость, и его непобедимая ирония. — Только бы не обратно в психушку…
Свет хлынул — не лучом, а волной, смывая всё: звуки, боль, воздух, даже сам страх. Алтарь трясся, как старый двигатель на последних оборотах. Кровь Егора струилась по камню, превращалась в живой узор — будто кто-то выводил новую карту, не Москвы, а чего-то большего.
«Вот теперь точно всё. Или, как всегда… начало смены».
Он успел это подумать, прежде чем мир окончательно растворился, как таблетка в стакане с водой.
Глава 50: Откровения Матвея
Воздух в святилище дрожал, дрожал живо и настойчиво, как в автобусе на сорокоградусной жаре, только вместо запаха бензина и человеческой безнадёги здесь всё было по-другому: пахло ладаном, раскалённым железом, пылью и воздухом, будто только что открыли все окна в давно запертой церкви. Алебастровый потолок вверху трещал, словно не выдерживал собственного веса, из его прожилок сочился багровый свет — не солнечный, а кровавый, такой, будто сама история в этом месте начинала сочиться, истекать чем-то важным и живым.
Егор висел над алтарём, примерно в тридцати сантиметрах от его холодной поверхности. Руки раскинуты — будто не в силах выбрать направление, тело будто наполнили огнём: золотой жар шёл изнутри, растекался по венам, глаза сияли так, что в их глубине роилась руническая пляска. Он ощущал — если сейчас чихнёт, обязательно вылетит молния, снесёт потолок, а заодно пару эпох в придачу.
— Отец… знал? — выдохнул он, и удивился — слова шли не через горло, не губами, а где-то сразу в воздух, будто сам воздух был памятью.
Матвей возник напротив, высокий, чуть прозрачный, в мантии, похожей на драную штору, которую забыли в архиве библиотеки. Светился он мягко, приглушённо, словно тоже устал быть вечным. На лице — усталость учителя, который тысячу лет подряд объясняет одно и то же: и каждое новое поколение всё равно не слушает до конца.
Матвей смотрел на Егора чуть сочувственно, чуть строго — и не столько отвечал, сколько будто признавал в нём что-то своё, вечное, пусть и до конца не понятое.
— Знал, — ответил Матвей. Голос у него был не один — целый хор, и в этом хоре слышались мужчины и женщины, старики