Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Ночью, когда замок затихает, я достаю из памяти то, что весь день гнала прочь, — слова обозника про то, что отец умер скоропостижно. Вот это «скоропостижно» и не даёт мне покоя.
Отец был крепок: шестой десяток разменял, а ворочал пудовые мешки наравне с грузчиками и смеялся, что переживёт нас всех. Женился на Северине по весне, я тогда, глупая, радовалась, что не доживать ему век одному, а по осени он слёг, и слёг быстро, нехорошо: мучился животом, чернел, сох на глазах.
Лекарь ходил, Севериной приведённый, поил отварами, качал головой, и к холодам отца не стало.
Тогда я не считала, тогда я хоронила и плакала, было не до счёта. А теперь считаю, и цифры складываются в такое, от чего меня мутит.
Здоровый мужчина, молодая жена, которой достаётся всё до последнего гроша, скорая мучительная болезнь, какой у него прежде не бывало, и чужой лекарь со своими отварами.
И это «скоропостижно». Так же скоропостижно уходили и «скорбящие души» в Обители, когда за них было заплачено вперёд, — тем же аккуратным, чистым почерком, каким убрали Кресса в запертой каморке.
Я сижу в темноте и позволяю себе одно: стискиваю зубы так, что сводит скулы, и молчу, пока внутри не отпустит. Не плачу, плакать я отучилась ещё в келье, там слёзы не в цене.
Просто держу в кулаке эту новую страшную цифру, пока она не остынет и не ляжет к остальным, отдельной строкой. Отца, кажется, убили — медленно, отваром, руками Северины. А ей это кто-то оплатил, дал и денег, и лекаря со склянками.
Я перебираю ту осень заново, теми глазами, что появились у меня только теперь, — холодными, счётными. Дочь той осени видела только горе и болезнь, а счетовод видит другое: как Северина не отходила от постели, поила отца из своих рук, чужих к нему не подпускала, всё «сама, сама»; как торопила с завещанием, пока он ещё мог держать перо; как сухи были её глаза на похоронах, когда я, глупая, думала, что она держится ради меня.
Не держалась она, а считала — так же, как я считаю её теперь. Что ж, мачеха, хорошо ты всё сосчитала той осенью, только одного не учла: осталась дочь, которая считает не хуже тебя, и у этой дочери теперь есть время, есть злость и есть дракон за спиной. Плохой из тебя вышел счетовод, раз забыла вычеркнуть из своих книг меня.
Под утро всё складывается в один простой и страшный итог. У меня теперь два дома на руках: чужой, драконий, который режут из-за Медных Трактов, и свой, отцовский, который свела в могилу мачеха с чьей-то дорогой помощью.
Две беды в разных концах королевства, а руки, что тянут ниточки, работают одинаково: тихо и терпеливо, без крови и без шума, пером и отваром. И чем дольше я на эти две беды смотрю, тем меньше верю, что они друг другу чужие.
Так, Талия. Считай. Если два узла завязаны одной рукой, распутывать их придётся вместе, а заодно узнаешь, чья это рука, и дотянешься до неё сразу с обоих концов.
Глава 11
Огонь
Проходит четыре дня, прежде чем я нахожу первый настоящий след.
Все эти дни я живу двумя жизнями сразу: днём считаю обозы во дворе, а по ночам сижу над откупными грамотами, свожу их с обозными книгами, с казёнными выписками, с датами. Ищу уже не воровство, воровство я нашла, оно на Крессе, а ищу то место, где чужая рука впервые оставила отпечаток. И знаю, что оставила, потому что чистой работы не бывает, бывает только та, что не додумались проверить.
На четвёртую ночь нахожу.
Это тот самый откуп на Гронны, о котором рассказывал Дамиан. Прошение о продлении, что вёз его человек, помечено в дорожной книге дома пятнадцатым числом, а прошение Скейна, которое его перебило, легло в казну четырнадцатым, днём раньше, — всё как рассказывал дракон.
Только есть одна беда для Скейна: наш человек выехал не пятнадцатого, а двенадцатого, и я вижу это по подорожной, по кормовым на лошадей, по печати заставы, которую он миновал в тот же день.
Кто-то переправил дату в дорожной книге, с двенадцатого на пятнадцатое, аккуратно, той же рукой, что вела книгу, и переправил задним числом, чтобы всё сходилось: раз наш выехал позже, значит, Скейн просто оказался расторопнее, и никаких вопросов.
Но подорожную с заставы подделать нельзя, она хранится в казне, а не в доме, и теперь у меня в руках две даты, которые не сходятся, и одна из них подтёрта.
Вины Скейна это ещё не доказывает, зато доказывает кое-что поважнее: у него был свой человек в доме Вардиса, который правил книги под его руку. Первый чернильный след.
Я сижу над этими двумя датами, и меня немного потряхивает — не от страха, а от азарта, как всегда, когда цифры наконец сходятся в узел. Так, Талия. Ты нашла нитку, теперь тяни осторожно, чтобы не оборвать.
Дамиан приходит, когда свеча уже на исходе. Я давно перестала удивляться, что он бродит по замку ночами, бесшумно, будто и не спит вовсе; может, драконы и правда не спят. Он смотрит на разложенные книги, на подорожную, на две даты, что я обвела углём, и я объясняю ему коротко, по делу, как он любит: про двенадцатое и пятнадцатое, про подтёртую дату, про то, что всё это значит.
Он слушает молча, и лицо у него каменеет.
— Значит, всё-таки свой, — говорит он наконец. — Я знал. Знал и не хотел верить. — Он проводит ладонью по лицу, и в этом усталом человеческом движении дракона больше, чем во всех его грозах. — Пятнадцать лет назад в этом доме было сорок человек прислуги, свой оружейник, свой лекарь, полный двор. Я всех знал по именам. А теперь смотрю на каждого и думаю: ты? или ты? Знаешь, что это такое — не верить собственному дому?
— Знаю, ваша милость, — говорю тихо. — Я в собственном доме перестала есть то, к чему прикасалась мачеха. За полгода до того, как поняла почему.
Он смотрит на меня, и что-то в его взгляде меняется. Он подходит ближе, привычка у него такая, нависать, но на этот раз я не отступаю и головы не опускаю. От него