Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ныне у нас пост успенский, нельзя мясного. Да и казенку притащил напрасно, у меня и бражка и самогон имеются, — сообщила она, оставив, однако, бутылку на месте. — А вот рыбку ты хорошо принес, я соленой-то рыбки не едала давно.
Помянув Прасковью Антиповну, они с бабой Людой выпили еще и по случаю Преображения Господня, а потом уж Резании завел разговор про покойницу.
— Да что ж рассказывать, Алексей? Нечего и рассказывать особенно. Обыкновенно померла бабка Прасковья, тихо, по-христиански. Она, вишь, за неделю до того шибко слаба стала. Раньше, бывало, ее дома редко застанешь — все в огороде или в лесу. А тут, как ни зайду, лежит она, сердешная, на печи, не шеперится... Переживала токмо, что перед смертью ни исповедаться, ни причаститься не может. Церкву-то в Даратниках когда еще порушили, а из Нагорья да обратно кто ж попа повезет? Ну да ничего, грех за ней один только и был, так уж, верно, отпустится. Дня за два до смерти она ко мне сама зашла и говорит: «Помру я, Людка, скоро. Мне уж и дочь покойница до трех раз являлась, за собой манила. По всему видать, недолго ждать осталось. Так ты уж за хозяйством до Лешиного приезду посмотри, а ему, вот, весточку от меня передай», — и письмо мне для тебя протягивает...
— Точно, мне, когда из ОВД звонили, тоже что-то говорили про письмо.
— Не помню я, чтобы про письмо кому, окромя деда, сказывала... Верно, совсем уж слаба стала памятью.
— А сохранилось у вас письмо-то, баба Люда?
— Как не сохраниться. У меня где-то и лежит.
— Так где же оно?
— Сейчас поищу, — вздохнула старушка и, подойдя к божнице со старинными образами, вытащила из-за почерневшего от неисполнимых людских просьб лика Николы-угодника конверт.
На незапечатанном конверте прыгающим почерком прабабки Алексея было написано: «Алексею Сергеичу Резанину» и указан его московский адрес. Внутри лежал один листок бумаги из ученической тетради в клетку, на котором несомненно ее же рукой было начертано следующее: «Дорогой Лешинька скоро уж не станит твоей бабки Прасковьи об одном тужу не свидимся с тобою болше а порасказывать тебе надобы много дом и хозяйство все на тебя оставляю хоть и мало надежды что какая польза от тебя будит слушайся во всем бабы Люды ей много извесно она и с анчипкой поможит в огороде что полить надо будет делай поутру нето в вечеру грех можит быть в баню ли в овин ли подешь напрашиваться не забывай да домовику гостинцы под гопцем и в запечьи оставляй продукты все в подполе сам знаишь в сарае застреху поправь не то, не ровен час, крыша обвалится об остальном сам уж гляди где что надо вот и все прощай твоя бабка Прасковья».
Быстро пробежав глазами письмо и поняв только половину, Алексей аккуратно засунул его обратно в конверт и положил в карман, решив, что на досуге перечтет еще раз более внимательно. Некоторое время они сидели молча, потом баба Люда, повздыхав и утерев глаза уголком головного платка, заговорила:
— Да, бабка Прасковья твоя, Царствие ей Небесное, крепко хозяйство вела. И в дому, и в огороде, и в палисаднике всегда порядок был. Хотя скотину, почитай, годов уж десять как держать перестала. С кормами, слышь, плохо, самой-то заготавливать сил не больно много осталось, а молока не продашь никому, кто и летом приезжает, и тем без надобности — в Нагорье в сельпо отовариваются. Так что последнее время курей одних для своей да Анчипкиной надобности токмо и держала. А ведь сведущая старуха была, многое ей открыто было, что нынешним уж не ведомо. Вона, избе-то ее, почитай, годов сто уже, коли не более, а ведь стоит ровно новая, не шелохнется. Баня вот тоже... ее хоть и на моей памяти рубили, да все равно, когда это было-то... Моя уж с тех лет горела два раза, а ноне и совсем не фурычит. Я последние годы все в Прасковьиной баньке парилась, да и веселее вдвоем-то. Нас ведь двое только во всей деревне живых и оставалось, а теперь вот, почитай, одна я, да нечистая сила...
— Как это? — удивился Резанин. — Неужели кроме вас, баба Люда, и жителей больше не осталось? А Михалыч с женой, что жили напротив (Авдохины, кажется, их фамилия)? И эти, как бишь их...
— Говорят тебе, никого не осталось. Кто помер, кто уехал. Авдохина Марья, та к родственникам в Загорье подалась, сразу как Михалыч-то по пьяному делу в пруду утоп; дядя Саша Егорычев помер в позапрошлом годе, коли не раньше. Дома свои дачникам попродавали. Токмо и те что-то редко ездят. Умирает деревня. Раньше-то, при прежней колхозной власти, полна деревня ребятишек, а ноне... ни в одной избе угланов не сыщешь. Те, кто и на лето приезжает, дачники то есть, бездетные в основном. А когда угланов нет, какая жизнь? Я, вот, помру (а мне ведь, почитай, тоже девятый десяток), и конец деревне. Да и то сказать, сама уж думаю, не уехать ли к братиной дочери в Углич. Летом-то еще ничего, ездит народ, а зимой как? Раньше мы с бабкой твоей вместе зимовали, все не так скучно, а нонче уж и не знаю, как зиму-то и пережить. В Павлове и Бережках, слыхал небось, тоже постоянных жителей не осталось, дачники одни.
— Нет, не слыхал. Так что ж, выходит, в округе не осталось ни одной живой деревни?
— В Даратниках еще семей пять живут. Ну да ведь до тудова километров семь, не набегаешься. И везде так-то: вымирают коренные жители. Я ведь сама тоже не тутошняя. Ефимушко мой из Углича меня привез в сорок восьмом годе. А Прохоровы отродясь в Ногино жили, они в старые времена в дворовых людях служили у здешних помещиков. Это мне Ефим мой да и прабабка твоя сказывали. Но то еще когда было, а после, как крестьян освободили, Прохоровы-то, слышь, так при помещиках и оставались, при них, значит, жили. Барский дом, он ведь ровно за вашей теперешней усадьбой стоял. Липы-то старые, что возле бани растут, видел?
— Да, мне Прасковья Антиповна что-то рассказывала. Она говорила еще, что конюшня, которую я мальцом застал, та, что раньше за нашим огородом стояла, тоже, мол, от дворянской усадьбы осталась.
— Верно, барская это конюшня. Она ведь недавно совсем сгорела, в восемьдесят втором или пятом году. Вот и дед мой