Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она узнает свое одиночество и в отблесках закатного солнца, когда глядит на лица девушек, радостно болтающих без умолку в кафе на три столика. Их бокалы отражают сиреневое вечернее небо над лионскими обжитыми холмами. Их ноги по-домашнему нежно дотрагиваются до тротуара. Они, щебеча и всплескивая руками, вскакивают, чтобы расцеловать дважды, как принято на востоке Франции, подошедших к ним друзей. Обязательно жалуются на подкрадывающуюся прохладу и растирают гусиную кожу лодыжек. Вечером бабье лето прячется, уступая осени все права.
Вероника тоже может присесть за столик, заказать себе бокал вина. Она иногда так и делает. Правда, становится только хуже — молодая женщина с бокалом вина на закате выглядит на пределе грусти. Веронике кажется, что тогда нота одиночества достигает самой вершины, бесконечной высоты. И она старается пройти мимо веселых баров и ресторанов, уже открывающих свои двери. Перейдя на другую сторону, Вероника поворачивается спиной к вечернему городу. Перед ней солнце уже спускается к базилике на горе, золотя боковые башенки и погружая в тень главное здание, контур которого походит на разрушенную в свое время Бастилию. Под ногами течет Сона, задорная весной, меланхоличная летом, мутная осенью. У самой воды тоже нет покоя: там сидят, спустив ноги к воде, студенты с пивом и гитарами, местные жители выгуливают собак, велосипедисты осваивают только что очерченные для них дорожки. Одиночество делает из сердца решето, а из души губку, готовую доверчиво впитать любую нежность, как влагу.
На фоне полноводной лионской жизни одиночество Вероники получает новое звучание, симфоническое, сродни моцартовскому Реквиему. Она дышит им, подгружаясь в ностальгические волны воспоминаний, которые то и дело выбрасывают ее на камни: их цвет — голос матери, их острые края — забытое, расколотое тепло телефонного братства. А ветер вдруг, развернувшись налету, откуда ни возьмись, донесет запах прелой московской листвы, а в фантомные дырочки давно сгинувшего свитера залетят колючие брызги то ли давешнего дождя, то ли тех угольчатых снежинок.
глава 26.
Своя история
Вероника часто видится с Маржори. Рассказывает о киношном племяннике, о гостях из Луизиной ассоциации. Маржори смеется вместе с ней художественному «таланту» подруги Лионеля и возмущается лицемерием мсье Кристофа. Как-то Вероника вспоминает и об откровениях старой Анжелы.
— Vieille salope! — мрачно припечатывает Марж. — Старая сука! Не знали они, куда выбывали их одноклассники! Не хотели знать! Вот это будет точнее. Им так проще было — не смотреть в ту сторону. А про пропаганду о съеденных и припрятанных запасах продуктов мне бабушка рассказывала. Так легче стравить обычных граждан между собой — и делай, что хочешь. Но ведь столько лет прошло! Такое ощущение, что внутри у этой, как ее, Анжелы, та гитлеровская агитация выжжена навеки. И ведь такие, как она, поддержат любые антисемитские выступления, дай бог, чтобы никогда их не было. «Евреи виноваты! Евреи тогда съели все наши продукты»… Вот только такое, как прилипшее к подошве дерьмо, и осталось в их старческом сознании. Ну и новое поколение не отстает: сионисты захватили весь мир… Отнять и поделить. Что у них в головах? И ведь против этих галлюцинаций нет никакого противоядия! Я вижу, как нынче вектор сменился: антисемитизм стал знаменем левых… Новых избирателей, что ли, подкупают таким образом? Создают врага из тех, кто посмеет сказать слово против. Тебя еще ультраправой не называли? Особенно страшно, когда эти марксисты-троцкисты идут работать в школы или университеты… Деньги получают, разные гранты… Они себя еще покажут, я уверена.
Маржори горько усмехается. Вероника пытается сказать что-то в защиту Анжелы, либералов от образования, тех, кто верит в «правильный» марксизм, но слова стягивают горло изнутри, как склеивают. Наружу выползает только какое-то бормотание, невнятные пузыри. Не получится из нее адвоката дьявола. Да и как он может получиться под взглядом голубых пронзительных глаз Марж?
Вероника в который раз радуется тому, что нашла среди лионских двориков и улиц такую замечательную Маржори. Она ей кого-то напоминает… Вот этот поворот головы, немного вздернутый упрямый подбородок, когда она кидается спорить… С Маржори она может быть самой собой. Ей не хочется говорить о нынешнем расколе во французском обществе, которому она уже сама стала свидетелем. А вот о прошлом…
— А что рассказывала твоя бабушка? Тоже вспоминала войну?
— J’avais une mamie héroïque! О! Бабуля была у меня героической! Она помогала Сопротивлению. Рассекала в свои шестнадцать лет на велосипеде с корзинкой, кокетничала с «бошами», угощала их булочками. А под булочками, под полотенцем — листовки! Или записки-депеши.
Бабушка рассказывала немного, как будто стеснялась, не считала себя героем, — продолжает Марж. — Когда я была маленькой, постоянно ее расспрашивала. Не знаю почему, но я никак не могла представить бабулю молодой, задорной, той, которая на старом велосипеде неслась по лионским закоулкам вверх и вниз, перетаскивала его по крутым лестницам «трабулей», чтобы перескочить с одной улицы на Круа-Рус на другую и доставить те депеши. Я снова и снова усаживалась рядом с ней и задавала те же вопросы. Я все ждала, что она наконец скажет что-то иное, что больше похоже на ее нынешнюю жизнь, бабушкинскую. Ее руки что-то вязали или подшивали под абажуром, а слова снова и снова тянулись стежками — одно за другим и почти те же. Понемногу они обрастали подробностями, наполнялись движением, светом, как старая кинопленка. А знаешь, что бабулю удивляло всю жизнь? К чему она постоянно возвращалась в своих рассказах?
Маржори внимательно глядит на Веронику, которая не шевелится, замирает в ожидании. Потом продолжает, удостоверившись в том, что подруга ждет с нетерпением самого интересного.
— Сегодня я могла бы помочь бабушке найти этому название! Она всегда размышляла о параллельной реальности, в которой жили люди. Да что уж говорить? И сейчас живут иной раз — каждый в своей, обставляя на свой вкус, а еще закрывают окна, чтобы лишнего не увидеть… Но в то время это было заметнее, наверное. Одних тогда отправляли в лагеря, отлавливая как бездомных собак. Соседи делали вид, что ничего не происходит. Как та твоя мадам Анжела. У других появился настоящий пунктик на дисциплине и режиме, на обязательных — что бы ни происходило вокруг — семейных обедах и ужинах, даже если это была чашка кипятка с где-то раздобытой веточкой мяты, даже если плавали в супе два тоскливых кружочка морковки. И не немцы принесли эту дисциплину. Люди вдруг нашли в ней пристанище, цеплялись за нее, как за осколок довоенного нормального мира.
Ее отец, мой прадед, просто зверел на глазах, если бабушка