Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Был и второй соблазн, тише первого. Волков знал о войне больше, чем показала гряда. Знал, куда идёт военное дело: к пулемёту, к лопате, к гаубице с закрытых, к версте телефонного провода на каждую роту. Записку можно было писать оттуда — сверху, из знания, под которым не стоял ни один батальон. Беда в том, что знание, которого нечем подтвердить, в Петербурге не записка. Бумагу, которую нельзя проверить, там кладут в стол, называемый у Рашевского холодным ходом, — и кладут правильно. Учат тому, что показано. Показать он мог Артур, Янтай и три майских дня на гряде. Прочее он держал под левой ключицей и на бумагу не пускал.
К полудню в палатку зашёл Огнев — с кружкой, своей, на тряпке; поставил её на стол, не у ноги.
— Господин капитан. Я по тройкам, как вы вчера велели.
— Садитесь, Тихон Савельевич. По тройкам так. Я пишу про них в записку и хочу, чтобы вы сказали мне, что в тройке от приёма, а что от человека.
Огнев сел на табурет у входа, помолчал — так молчат, когда складывают вслух то, что давно сложено про себя.
— Тройка держится на подносчике, ваше благородие. Два стрелка бьют и перебегают, а считать за патрон и за гранату им некогда — за них считает третий. Подносчика мы берём не из лучших стрелков, а из тех, кто головы не теряет на счёте. Это приём. Это и пишите.
— А что не приём? — Волков не поднял головы от листа.
— А что в третьей роте старший тройки лучше всех на батальоне — это не приём. Это тот человек. Его в записку не вставишь: его в записке не будет, его роте дали. — Огнев потёр ладонью колено. — Со Свиридовым то же. Свиридов проволоку чует, как иной воду чует. Ему дали участок, который по уставу офицерский, и он держит его лучше офицера. В уставе Свиридова нет. И в записку его не впишешь. Впишешь место, на котором такой нужен, а Свиридова пускай каждая часть себе ищет сама.
— Так и напишу. — Волков отметил строку на полях.
— Так и напишите. Приём с бумаги снимается и кладётся в чужую руку. Человек с бумаги не снимается. — Огнев качнул головой в сторону развязанной, но ещё не початой бумаги. — Ну, мать честная. Две дести на одну записку.
— Половина уйдёт в черновик.
— Половина в черновик, половина в дело. У нас всегда так. — Огнев поднялся с табурета, но у входа задержался. — Вы, ваше благородие, пишите без жалости. Что в тройке от удачи — то вычеркните первым. Удачу в чужую роту не передашь, а наука в записке только тогда наука, когда работает у того, кому не повезло.
— Без жалости и пишу, Тихон Савельевич.
Огнев ушёл, забрав пустую кружку. Волков придвинул чистый лист и вывел поверху восемь строк — восемь заголовков, по одному на каждое, о чём просил Рашевский. На это ушло меньше часа. Под каждым заголовком оставалось пустое место, и в этом пустом месте была вся работа: восемь слов он назвал легко, а отбор под ними предстояло вести по одному дню, по одному приёму, по одному человеку — отделяя то, что батальон повторит, от того, что ему один раз простилось.
За Артур он сел в тот же вечер. Артур был дальше всех и потому проще: за полгода всё, что батальон оттуда вынес, давно отстоялось, и удачное от верного отделялось там почти само.
И всё же первую страницу Волков перечеркнул до половины. Он написал, как в феврале рота прошла простреливаемый овраг без потерь, — и, перечитав, вычеркнул. Овраг прошли без потерь оттого, что японцы в то утро берегли патроны и подпустили роту ближе, чем стоило. Приёма тут не было: был чужой расчёт, на который своя рота полагаться не вправе. Под вычеркнутым он вписал то, что приёмом было: как овраг разбили на короткие перебежки от укрытия к укрытию, чтобы под огнём рота теряла людей поодиночке, а не звеньями. Этому оврагу повезло. Записка писалась для оврага, которому не повезёт.
Так шло и дальше, лист за листом. Под каждым удачным днём Волков подводил черту и спрашивал с него одно: повторится ли он. Добрый японец, глухая ночь, заевшая лента — не повторятся; их он вычёркивал. Оставалось то, что батальон делал сам и сделал бы снова, и этого, к его собственному удивлению, набиралось не так мало, как он боялся в первый вечер.
К понедельнику, двенадцатому, на столе у Волкова лежало больше исписанных черновиков, чем оставалось чистых листов. Артур, Янтай и тройки обросли текстом, перечёркнутым местами гуще оставленного.
Янтай дался труднее Артура. Под Артуром батальон ещё не был отдельным; под Янтаем уже был, и всё, что он там сделал, было его и спрашивалось с него. Волков писал про ночной заход на японскую заставу у насыпи — тот, которым в феврале батальон обошёлся без потерь. Написал, перечитал, задумался. Ночь тогда выпала глухая, безлунная, к рассвету пал туман; половина дела была сделана темнотой. Темнота не приём. Следующая такая застава может стоять под полной луной, и луну батальону не отменить.
Волков вычеркнул туман и безлунную ночь. Оставил то, что заходом было и при луне: маршрут, размеченный засветло по приметным камням и проложенный низиной, мёртвым для японского глаза пространством, а не одной темнотой; время, считанное от захода луны, а не от часов, которым в поле веры нет; сигнал не голосом и не свистом, а коротким условным движением по цепи. Этому заходу повезло на глухую ночь. Записка писалась для захода, которому достанется луна.
Пятый заголовок — унтер вместо устава — он держал пустым: писать его из палатки Волков не стал и после полудня прошёл на правый край линии, к проволоке.
Линия стояла так же, как стояла всю войну: пять рядов кольев и проволоки по фронту батальона, наблюдательные ямки, утоптанные тропы между рядами. Изменилось одно — за рекой больше не было того,