Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оставь его, пусть бежит. Прислонись к поручню витрины. Вглядись. Ты увидишь, как страшна мысль о том, что через полсотни лет из всех, кто сюда приходит, спешит и уходит, кто смеется, любит и радуется, не останется ни одного. Ни одного! Даже имен не сохранится. Вообрази себе эту улицу, с которой исчезнут, пропадут все, кто заполняет ее сейчас. Улицу, по которой помчатся скелеты.
Оставь его, пусть бежит! Вечером предстоит изнурительное возвращение. Потух блеск глаз. Тяжела походка. Все молчат и тащатся, волоча ноги, мрачно глядя в землю. Возвращаются в свои серые кельи. И задвигают засовы. Зачем они запираются?
Только тот, кто упорно хочет продлить обман, идет купить себе дешевую ложь на один грош.
Смерть Теофила Стериу была нежданной и простой. Когда служанка Ханци, как всегда в определенный час, вошла в кабинет, чтобы возвестить о дневном меню, она увидела, что писатель застыл в своем кресле, словно чиновник, заснувший в отсутствие начальника. Не было и следов борьбы со смертью. Недописанная страница и аккуратно положенная рядом ручка.
Теофил Стериу, утративший интерес ко всякого рода житейским зрелищам и засыпавший где попало, и в поезде, и в театре, и на заседании Академии, с такой же простотою отошел к вечному сну. Всякий, кто увидел бы его неподвижным в кресле со склоненной на грудь головой, подумал бы, что сейчас он проснется, привычным движением оботрет пот с шеи, возьмет перо и допишет начатую строчку.
Но охладевшая мысль остановилась; огромное тело не источало более той испарины, которая служила благодарной темой для карикатур в юмористических журналах.
Это была простая, тихая смерть без всякой таинственности.
По распоряжению врача с улицы пришли двое здоровенных грузчиков в зеленых холщовых фартуках, чтобы перенести Теофила Стериу в другую комнату, где его обрядят для гроба.
Тело положили на кровать.
— Небось килограммов сто двадцать потянет, — сказал один из них, отирая лоб рукавом и выпрямляясь.
— Да не меньше, — подтвердил другой. — Страх какая туша!
— Говорят, он писал всякие истории в книгах…
— Может, и так, на этом свете много есть таких ремесел — на тебя не капает, и мухи не кусают. Посиживай себе в кресле, отращивай брюхо. Посмотри-ка на него… Прямо бык… А по нему что-то никто не причитает… Как в пустом доме умер…
— Скупой, наверное, был… Скряга… Всю родню, видать, разогнал, чтобы никто его хлеба не ел… А чего мы еще ждем, Василе?
— Может, нам тут перепадет какая одежа… Из его сюртука может целый полушубок выйти, да еще останется.
— Я бы и за пару штанов спасибо сказал.
— Чтобы тебя в этих штанах и жена дома не отыскала? — засмеялся Василе. — Пойдем, потолкуем с кухаркой. Сдается мне, она тут всем верховодит.
— А глаза ему не закроем?
— Только этого мне еще не хватало! Покойникам глаза закрывать! Пусть его слуги и закрывают! С меня довольно.
И они пошли по анфиладе безлюдных комнат искать кухарку.
Теофил Стериу остался лежать лицом вверх на той самой кровати, у изголовья которой его каждое утро ждали на подносе чашка с молоком и сдобные булочки; его застывшие, затуманенные, безразличные глаза уставились на распахнутую настежь дверь; в нее уж больше никогда не войдет ни один человек, который заинтересовал бы его — хотя бы тот долговязый измученный юнец, тоже укравший кусок хлеба.
На столике громоздились нераспакованные пакеты. Лежала тут и нераспечатанная телеграмма двухдневной давности. Что могла бы сказать ему эта телеграмма? Он уже давно ни от кого ничего не ожидал. Он уже давно умер для жизни.
В какой-то из комнат послышалось звяканье ключей, выдвигались ящики шкафа.
Потом грузчики, громко топая и разговаривая, прошли в вестибюль, вслед за кухаркой. Настойчиво, непрерывно звонил телефон.
Похороны Теофила Стериу в столице превратились в событие, достойное памяти усопшей знаменитости. Прибыли делегации из отдаленных городов, произносились речи, и каждый, говоривший о великом писателе, не забывал прежде всего упомянуть и о себе.
Траурная процессия двинулась в путь после полудня, под лучами нежаркого весеннего солнца, по улицам, кишащим беззаботными прохожими, которые впервые после длинной надоевшей зимы вышли погулять в легкой, новой одежде. Кортеж выглядел весьма внушительно. Вереница машин и экипажей растянулась очень далеко, останавливая трамваи. Были и фонари, задрапированные черным. И оркестр, и военный эскорт.
Все удивлялись, что собралось так много народа. Завидев фотографа или оператора кинохроники, установившего где-нибудь на балконе черный ствол своего аппарата, люди не знали — улыбаться ли им или скорбно поникнуть головой. Но на всякий случай они поворачивались лицом, чтобы попасть в объектив и полюбоваться на себя на следующий день в газете или в субботу на киноэкране.
Публики сошлось так много потому, что такие похороны дали счастливую возможность повидаться и обменяться мнениями после стремительно развернувшихся за последнее время событий.
Правительство сменилось. Предстояли выборы. Новая оппозиция и старая оппозиция не находили, однако, общей платформы, чтобы прийти к соглашению о совместной борьбе. Одни старались сколотить блок, другие силились воспрепятствовать этому.
Теперь политиканы медленно шли за катафалком, беседуя, договариваясь, подготовляя встречи, прощупывая затруднения, делая вид, что забыли о тех резкостях, которыми угощали друг друга всего несколько недель тому назад.
Джикэ Елефтереску обменивался рукопожатиями налево и направо, со всеми, кто