Knigavruke.comРазная литератураИван Великий - Михаил Шерр

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71
Перейти на страницу:
они сами.

Якуб проехал вдоль рядов шагом и назвал троих беков-чингизидов (бек — начальник улуса), каждого по имени и по отцу. Он сказал, что двух знает с детства, а третьего видел позапрошлой зимой.

Дальше пошло легче, чем я ждал.

Люди в рядах поняли, к чему идёт дело, раньше, чем им объяснили. За названного платят, и он живёт. Безымянный никому не нужен. К вечеру мне указали ещё двенадцать человек, и указали их соседи по верёвке, и указали охотно.

Двое назвались сами и оба соврали. Это выяснилось на другой день, когда Якуб их переспросил.

Ставку Мазовши отобрали отдельно: мулла, двое толмачей и писец.

Кош начали разбирать в первый же вечер, и я велел нести ко мне не котлы (кош — обоз и стан при войске), и не захваченное имущество Мазовши и беков, и мешки с едой. Этим сразу же занялся Челяднин. Я велел принести мне короба с письмом.

Ощера удивленно переспросил дважды, и лишь потом принёс.

Короб был один, невелик, кожаный. В нём лежали тростники, чернильница с крышкой на ремешке, пемза, ножик и бумага. Бумаги было листов двадцать чистых и семь исписаных.

Читать это у нас не мог никто, как-то по-дурацки получилось, хорошие толмачи были, а вот того, кто умеет читать татарскую грамоту не оказалось.

Я велел привести писца и одного из толмачей. Их привели через полчаса, обоих со связанными руками, и руки я велел развязать.

Толмач был русский. Звали его Оксён, был он из-под Одоева, взят мальчишкой, и шёл уже двадцать второй год его плена. По-русски он говорил медленнее, чем по-татарски, и, подбирая слово, шевелил губами.

Писец был не татарин и не русский. Лет двадцати четырёх, тонкий в кости, с руками, которые я разглядел раньше лица.

Руки у него были на удивление целыми и даже относительно ухоженными. У полоняника седьмого года руки такими не бывают.

— Кто писал? — спросил я.

Оксён перевёл, а писец ответил коротко.

— Он писал, — сказал Оксён.

— Всё?

— Говорит, всё, что тут есть. Кроме него писать некому было.

Мы разбирали эти семь листов до темноты.

Пять из них были письма к бекам, звавшие их идти. Одно было ярлык на кормление, выданный вперёд, ещё до похода, и выданный на волость, которой у царевича Мазовши не было и никогда не будет.

Седьмое письмо должно было уйти в Литву.

Имени пана писец не знал. Он сказал, что человек, диктовавший письмо, произносил имя всякий раз по-своему, и он записал так, как слышал в последний раз. Смысл письма был простой. Отец царевича умер у литвинов, и за отца никто ничего не дал. Улус стоит там, где стоял, и смотрит на восток и на север. Зимовать в этом году будет тяжело.

Про поход в письме не было ни слова.

— Он спрашивал, писать ли про поход, — сказал Оксён. — Ему велели не спрашивать.

Я велел свернуть все семь листов вместе и положить отдельно от всего прочего.

Того, что в этом письме нет прямых слов, было вполне довольно. В Москве это положат на стол, и на столе оно будет весить больше табуна. Не потому, что доказывает. Потому, что теперь этот разговор начинаем мы.

Чистые листы я взял в руки, когда всё уже было решено и записано.

Взял и поднял к свету, к щели в пологе, и посмотрел на просвет.

Это я сделал не думая. Я двенадцать лет брал лист именно так, под лампой, в читальном зале, где на просвет смотрят водяной знак и вержеры. Здесь ни знака, ни вержеров не было, и волокно лежало ровным войлоком, без сетки, и я успел удивиться прежде, чем сообразил, на что смотрю.

Писец следил за моей рукой.

— Спроси его, откуда бумага, — сказал я Оксёну.

Ответ пришёл через толмача и пришёл длиннее вопроса.

— Говорит, каффинская. Говорит, тонкая и потому дорогая. Говорит, её беречь надо, на нажиме рвётся.

— Почему чернила насквозь не идут?

Оксён перевёл и стал слушать, и слушал долго, и по лицу его было видно, что он не понимает половины слов и переводит наугад.

— Говорит, её клеем проклеивают. Клей из пшеницы. Потом гладят камнем… нет, не камнем. Раковиной. Пока не заблестит.

— А если не проклеить?

— Тогда пьёт, как войлок.

Я положил лист на колено. Он ответил не как человек, который бумагой пользуется. Тот скажет: дорогая, тонкая, берегу. Про клей из пшеницы и про раковину так не говорят. Так говорят про свою работу.

— Оксён, спроси его. Делать умеет?

Оксён перевёл. Писец поднял голову и посмотрел на меня в первый раз прямо. Потом сказал два слова.

— Умеет, — сказал Оксён.

Дальше я задавал вопросы ещё с полчаса, и половину из них задавал ради проверки.

Из чего делать? Из тряпья, старого, льняного, и чем ветше, тем лучше.

Сколько толочь? Долго, и толочь надо водой, а не руками.

Что нужно, кроме тряпья? Вода прежде всего остального, чистая и текучая, и не всякая годится.

Чем и как отбеливать? Чаще и проще всего известью.

Он отвечал ровно, без охоты и без страха, как отвечают на расспрос про чужое дело.

То, что было у меня в голове эти полчаса, вслух я не сказал.

Бумагу сюда возят из-за моря и возить будут ещё сто лет. Первую свою мельницу поставят при моём внуке, и поставят плохо, и она чаще будет стоять, чем работать. Так я знал из известной мне истории.

А государство пишет. Оно только тем и живёт, что пишет: разряды, росписи, отписки, писцовые книги, память по памяти. Всё, что я собираюсь строить, должно лечь на листы бумаги, которого на Руси своей нет. Её везут из других краев и стоит она очень дорого и берут за неё серебро.

И вот передо мною сидит человек, который знает, как её делать, и его семь лет никто об этом не спросил.

Я спросил, как его звать.

— Абдулла, — сказал Оксён. — В коше его звали Кагазчи. Это по-ихнему бумажник и есть.

Семь лет его звали по ремеслу, которым он ни разу не занимался. Я сказал, что беру его к себе. Оксён перевёл. Абдулла кивнул и опустил глаза, и на лице у него моё решение не отразилось никак.

С Оксёном вышло короче и хуже. Я спросил, пойдёт ли он ко мне толмачом. Он подумал и спросил,

1 ... 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 20 знаков. Уважайте себя и других!
Комментариев еще нет. Хотите быть первым?