Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Весной пришли первые гости новой породы — двое молодых в кожаных куртках, на «девятке» с курскими номерами, с предложением «взять под охрану торговые точки». Я принял их в правлении, выслушал не перебивая, потом снял трубку и набрал номер — не милиции, а полынинского куста: «Коль, зайди, тут по твоей части». Колька вошёл — косая сажень, афганская выправка, — за ним в дверях как бы случайно встали Лёха и двое из мастерской. Разговор свернулся минут за пять, в выражениях самых вежливых. Когда «девятка» отъехала, Колька спросил, провожая её взглядом: «Вернутся?» — «Вернутся. Не эти, так другие. Время такое пошло, Коля». — «Ну, — Колька повёл собранным плечом, — у нас правила есть. Поделимся».
Перерегистрацию мы начали, не дожидаясь конца года, — четвёртую за десятилетие, и Зинаида Фёдоровна, раскладывая по столу бланки с новыми реквизитами, ворчала уже без злости, по обряду: «Восемьдесят второй год — колхоз. Восемьдесят шестой — артель при колхозе. Восемьдесят восьмой — кооператив. Теперь вот — товарищество. Хозяйство одно и то же, печатей — четыре. Внукам покажу коллекцию». Двойная документация, заведённая в восемьдесят седьмом «на любую редакцию закона», в девяносто первом отработала в полную силу: пока соседние хозяйства месяцами выясняли в районе, кто они теперь и чьи, наши бумаги прошли все инстанции за три недели — у нас единственных в области устав, баланс и паевые списки были заранее заготовлены под любую редакцию закона. Дымов, оформлявший теперь в облисполкоме уже не идеологию, а имущественные реестры, прокомментировал это в своём жанре: «Поздравляю, Павел Васильевич. Десять лет вас проверяли, не жулик ли вы. Оказалось — вы единственный, кто готовился честно жить при любой власти. Это, согласитесь, тоже надо было предвидеть».
Беловежье деревня встретила тише, чем путч, — без актива в правлении, без радио на полную. Просто восьмого декабря вечером, когда сказали, что Союза больше нет, деревня разошлась по домам раньше обычного, и окна горели в тот вечер дольше обычного. Страна, в которой все они родились, кончилась подписью в лесной резиденции, и оплакать её толком не получалось, потому что непонятно было, что оплакивать: очереди? пустые полки? талоны на мыло? А что-то оплакать было надо — это чувствовали все, и каждый находил своё. Кузьмич молча перевесил в мастерской портрет — не снял, перевесил из красного угла на боковую стену, к фотографиям выпусков механизаторов: «Пусть с людьми повисит. С людьми оно честнее, чем с лозунгами».
Мне в эти декабрьские дни выпало закрывать счета эпохи — буквально: депутатство моё кончилось вместе с областным Советом прежнего образца, комиссия по крестьянским хозяйствам перешла «в порядке правопреемства» в новую структуру с новой вывеской, и в один из вечеров я остался в правлении со старым катиным блокнотом, дописанным до последнего листа, и новым, ещё не начатым. На последнем листе старого я свёл итоговый баланс — не хозяйства, свой: страна, выдавшая мне в семьдесят девятом колхоз, в восемьдесят четвёртом — выговор, в восемьдесят седьмом — мандат, а в восемьдесят восьмом — свободу, перестала существовать. Дело, построенное внутри неё, осталось стоять. Сто сорок паёв, шесть хозяйств сети, два магазина, школа с десятым классом, мастерская имени Самохина, тридцать шесть центнеров с гектара. Если это называлось «пережить страну» — мы её пережили. Радости в этой формуле не было никакой. Была работа, которую следовало продолжать.
* * *
Звонок Стрельникову я отложил на конец декабря — и едва не опоздал: кабинет он сдавал тридцать первого. Система, которой он отдал жизнь, кончилась, и он уходил вместе с ней — не на пенсию даже, а в частную жизнь, в дом под Курском, к жене и саду; в новые структуры его звали, и звали наперебой — опыт такого веса на дороге не валялся, — но он отказал всем, и по области ходила его фраза, сказанная кому-то из зовущих: «Я присягал один раз. Перекрашиваться поздно и противно».
По телефону его голос был прежний — ровный, тяжёлый, без сантиментов.
— Дорохов. Угадаю: звоните проститься с аппаратом.
— Звоню сказать спасибо, Валерий Иванович. Аппарату — что не съел. Вам — что не дали съесть.
— Принято. — Пауза была короткая, деловая: он что-то решал. — Скажу вам напоследок две вещи, раз уж такой день. Первое. В восемьдесят четвёртом я вас собирался снять — и снял бы, если б вы тогда повели себя как все: побежали бы по кабинетам, искать заступников. Вы вместо этого прислали мне сводку. Наглую, как вся ваша порода: цифры без единого прилагательного. Я тогда подумал: или дурак, или хозяин. Решил посмотреть. Досмотрел, как видите, до конца — не жалею, было интересно.
Он перевёл дыхание — слышно было, как скрипнуло под ним кресло, которое он сдавал через неделю.
— Второе. Время, которое идёт, будет грязнее всего, что вы видели. Придут люди без правил — у нас с вами правила были разные, но были. У этих не будет никаких. Держите оборону, Дорохов. Вы умеете — я проверял лично, четыре раза. И берегите область… — он усмехнулся, впервые за разговор, — какая бы она теперь ни называлась.
— Валерий Иванович. Если будет нужда — в Рассветове вам всегда…
— Знаю, — оборвал он, не дослушав. — Это лишнее. Но знаю. Работайте, председатель. С наступающим.
Гудки. Я подержал трубку и опустил её на рычаг бережно, как закрывают за ушедшим дверь, — и посидел над телефоном ещё минуту, провожая не разговор — эпоху, в которой у меня был такой противник. В феврале, уже из новой жизни, он пришлёт с оказией короткую записку — без обращения, в своём стиле: «Яблони, которые вы советовали, посадил. Сухоруковской породы достать не смог, взял антоновку. Доложите вашему деду у весов, что прогноз на весну мне теперь нужен в частном порядке». Я доложил. Кузьмич выслушал, долго молчал и сказал с непривычным уважением: «Гляди ты. В землю ушёл. Значит, понимал, на чём стоял. Передай: муравьи в этом году ранние, пусть с посадкой не тянет». Из всех противников этой длинной игры он был самым тяжёлым и самым честным.
Письмо от Виктора Петровича пришло между путчем и Беловежьем — старик писал его, судя по дате, в сентябре, по горячим следам, и письмо было не похожее на прежние: короткое, почти телеграфное. «Голубчик. Смотрел три дня телевизор и узнал страну, из которой уезжал, по