Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«К отчёту. Готовность объявлена девятнадцатого мая к шестнадцати часам двадцать второго мая. Отменена двадцать второго мая в семнадцать часов сорок минут. Расход за пять часов готовности: тройки — три выхода в подножии не сделаны (квота дня); проволочный заход четвёртый — отложен на двадцать третье; санитарный наряд приведён в готовность на двадцать единовременно, не использован; связь — переключение совершено и отменено. Жертв нет. Расхода патронов нет. Расхода санитарного материала нет. По существу — приведён в готовность и выведен из неё. По мерке — учения. Капитан Волков».
Огнев у самовара кашлянул разок, не громко, и даже этот негромкий звук в палатке прозвучал уместно: им было сказано всё, что в этот вечер позволялось говорить вслух между офицером и денщиком, чтобы не подменять собой других, более крупных молчаний. Провал выглядел именно так: без лежащих в траве, без санитарных повозок, без фамилий в графе «ход». Одной строкой в расходе. Нулём. Лист с восемью строками сегодня не доставался; восьмая лежала плотно, как пятая нота, на отдельной полке, не отзываясь.
* * *
Двадцать третьего мая, в понедельник, в штатный рейсовый день подъесаула Соломатина, около полудня от моста через Тайцзыхэ поднялась знакомая тонкая пыль, и через десять минут на дороге показалась интендантская двуколка с двумя гнедыми; Соломатин в синем казачьем чекмене с жёлтым кантом, фуражка с белым верхом, угольная сажа в околыше та же, что в апреле. Он подъехал к изгороди штабной палатки, придержал лошадей, слез и только тогда козырнул — по-своему, казачьей мерой, не пехотной.
— Капитан, с Лаояна — два пакета. Один по интендантской, расписку оставлю; другой — частный, через Анну Игнатьевну. И отдельно — лист от Натальи Дмитриевны Берсеневой. Оба на ваше имя.
Соломатин передал из-под полы шинели тонкий пакет и отдельно — сложенный втрое лист, обвязанный простой нитью, без печати; кремовой плотной бумаги, с надписью тонким карандашом «капитану Волкову, лично». Чужому глазу — бумага не интересна; своему — единственного рода. Волков принял её правой рукой, левую, по обычной мерке, чуть подвинув в боковой карман.
— Подъесаул, один вопрос — если возможно. Второго мая к утру с того берега Тайцзыхэ моста, на той стороне, стоял казак, не из ваших. Поручик Аскинадзе видел его с моста; ваших там было двое, третий — был и не ваш.
Соломатин не удивился. Он стоял прямо, как стоял всегда, и молчал в той характерной казачьей манере, в которой ответ приходит не сразу — но вовсе не оттого, что человек его не знает, а оттого, что прежде, чем сказать, он смотрит, как этот ответ можно сказать.
— Ваше благородие. На том берегу второго мая стоял подъесаул Кротов. Из второго Аргунского полка. Из тех, что у Павла Карловича Ренненкампфа — конница правого крыла. По своей надобности там был. Меня о нём не предупредили — у нас своя линия, у них своя. Пакета у него не было. Я узнал об этом седьмого числа, когда Кротов сам проездом был в Лаояне и заехал в нашу избу. Извинялся, что мог задержать ваших. Я — извинялся за то, что в первый момент его не опознал.
— Извиняться не за что. — Не для того и сказал, ваше благородие.
Соломатин козырнул, поднялся на козлы и проехал к интендантской избе у моста, где у него обычно стояла свежая четвёрка лошадей и расписки у фельдфебеля. К трём часам он будет в обратной дороге; к четырём — на середине пути; к шести — в Лаояне у себя. Эта скрупулёзная точность интендантских часов в кампанию пятого года стала, как ни парадоксально, одной из тех вещей, на которые в третьей армии можно было полагаться без оговорок: батальон мог стоять, операция могла сниматься, эскадра могла погибнуть в Корейском проливе, — а казённые двуколки шли по расписанию.
В палатке Волков открыл сначала частный пакет от Анны Игнатьевны: четыре строки служебной бумаги о двух раненых семнадцатого Восточно-Сибирского стрелкового, переведённых из их полкового пункта на лаоянский в субботу; «оба лёгкие, без операции; через неделю обратно. К сведению, если понадобится для общего расчёта по правому. А. Ильина». Не из батальона; не для жестянки; в обычное дело. И только после этого, отпустив руку с самоваром в сторону Огнева, Волков взял длинный лист.
Лист от Натальи Дмитриевны был длиннее. Он был длиннее так, как бывают длиннее письма у людей, которые редко позволяют себе писать длинно и потому, когда позволяют, пишут раз — но за всё, на что пятнадцать прежних коротких строк не имели права.
'Дмитрий Алексеевич!
Я обещала Вам ответить длиннее. Делаю это сегодня, как обещала, и пишу тем единственным карандашом, который у нас на пункте сегодня не в работе.
Карпунин в Харбине с восемнадцатого. В среду по нашей линии у него сняли с второго стола; Иван Денисович держал его за плечи, как держал Колпакова в субботу шестнадцатого апреля. Пришёл в себя на седьмых сутках, на второй день в санитарном поезде. Софья Васильевна писала мне, что у него температура утром тридцать семь и одна. Это не выздоровление, но и не край. Я не пишу Вам «будет жить» — таких слов я давно не пишу никому; пишу — состояние сегодня. Состояние сегодня лучше вчерашнего.
Моих тяжёлых, кроме Карпунина, на нашем пункте Ваших — нет. Это первое за четыре недели. Двое лёгких из Вашего батальона на прошлой неделе у нас побыли, в субботу вернулись — Серов первой и Хохряков второй; оба касательные; ушли своими ногами. Если Курапов Вам уже доложил — я повторяюсь и не извиняюсь.
Анна Игнатьевна работает по-прежнему. Двадцать одновременно у нас было трижды с конца апреля; справились без потери. Я знаю, что у Вас своя мерка — но скажу: наша мерка с этой весны совпала с Вашей, и это редкость. Анна Игнатьевна про Вас не пишет; она вообще про мужчин не пишет. Один раз спросила, как Ваш батальон. Я ответила — батальон в порядке. Она сказала — это видно по людям, которых Вы к нам шлёте. Понимаю, что эту строку Вам передавать не должно, и я её передаю.
Софью Васильевну Карпову