Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Принцип надежды.
По крайней мере, Конгресс немецких социологов месяцем ранее прошел без серьезных скандалов. Он стал последним под председательством Адорно, после многих лет его руководства профессиональной ассоциацией. Одновременно с уходом Адорно с поста берлинский студенческий лидер Руди Дучке, которого газета Springer месяцами открыто клеймила «врагом народа № 1», публикуя его фотографию и имя («Остановите террор „Молодых красных“ немедленно!»), 11 апреля 1968 года среди бела дня получил два выстрела в голову на одной из берлинских улиц от правого националиста-чернорабочего.
Дучке выделялся среди других студенческих лидеров того времени, неоднократно пророчески указывая на крайнюю ограниченность времени, которое еще оставалось в их распоряжении для решительных действий. По его мрачному опасению, не в последнюю очередь поддержанному Адорно, очень скоро среди его сторонников не останется ни одного, способного понять или принять хотя бы идею жизни в системе коллективного несамостоятельного заблуждения. Ни в виде тоски, ни в искусстве, ни даже просто во снах наяву. Вместо этого наступит эпоха абсолютной безнадежности. Тогда чары стали бы поистине тотальными, а капиталистический лабиринт – всеобъемлющим. Если только не удастся разрушить эти чары политически, революционно, если его поколению, как последнему из еще бодрствующих, не удастся добиться успеха – успеха сейчас! – он уже никогда не станет возможным. Вместо этого весь диалектический потенциал самоисцеления останется навсегда погребенным, сокрытым и заглушенным под знаменем индустрии сознания. Дучке, спасенный после экстренной операции, длившейся несколько часов, лежал в коме. Даже Бог не мог знать, что происходило в его сознании. И сможет ли он когда-нибудь полностью прийти в себя и заговорить.
С гневом в сердцах они двинулись к федеральной столице во вторую неделю мая 1968 года. Или на нее. Именно в этом и заключался вопрос. Тревожные слова депеши, которую Гретель Адорно отправляет Хоркхаймеру в Тичино 11 мая 1968 года: «Надеюсь, в субботу в Бонне ничего не произойдет» [402].
М. Ф.
Париж и Тунис – революции. На родине революции уже произошло. С вечера 6 мая 1968 года тысячи демонстрантов вели уличные бои с полицией в самом сердце Латинского квартала Парижа. Поначалу это были в основном студенты Сорбонны, закрытой властями всего два дня назад. Уже через несколько часов к баррикадам (по крайней мере, так писали газеты) [403] устремилось огромное количество байкеров, безработных и иммигрантов из соседних городов. И, конечно же, студентов других университетов. Прежде всего из Нантера, который был настоящим центром волнений в предыдущие месяцы и годы. Совсем недавно, за кольцевой дорогой Парижа, где Мишель Фуко по воле своего бывшего однокурсника, а ныне министра образования республики, должен был преподавать после возвращения из добровольного изгнания.
В середине января 1968 года, во время короткой поездки на родину, он уже договорился о встрече для установления первого контакта. Результат оказался обескураживающим: «Странно, эти студенты говорят о своих отношениях с профессорами так, словно это вопрос классовой борьбы» [404].
Помимо утомительных поездок между Парижем и провинциальным университетом Клермон-Феррана, где Фуко преподавал психологию с начала 1960-х годов, именно эти политические волнения, дестабилизировавшие академическую сферу, побудили его летом 1966 года вновь покинуть Францию [405]. В частности, сказался успех, который обрушился на него весной 1966 года с публикацией его работы «Les mots et les choses» («Слова и вещи»).
За несколько месяцев работа разошлась тиражом более 25 000 экземпляров. Интеллектуальное событие, подобное которому в последний раз наблюдалось на интеллектуальной сцене с головокружительным взлетом Сартра. Даже при том, что после широкого и всё более хаотичного приема нового шедевра возникли крайние разногласия, в чем же именно заключается послание Фуко современности? Да и имело ли вообще смысл в свете этого предполагать, что автор может сообщить что-либо своим читателям самостоятельно? За исключением того, что наше собственное настоящее было периодом, когда целая эпоха познания приближалась к своему концу. А вместе с ней – и трехсотлетняя идея о том, что в действительности означало говорить и знать что-либо как субъект; что в действительности означало заниматься наукой и не в последнюю очередь философией; и что в действительности означало «быть человеком» и участвовать в политической жизни как ответственный Citoyen[406].
Si tacuisses[407].
По мнению Фуко, что-то было не так в самой основе нашей культуры. И это что-то, как сообщало название книги «Les mots et les choses» (дословно «Слова и вещи», позже опубликованной на немецком языке как «Die Ordnung der Dinge» – «Порядок вещей»), было связано с вопросом, как и с какими познавательными целями люди называют, формулируют и рассматривают вещи посредством слов. Даже читатели, почти ничего не понявшие из предыдущих 450 страниц (а таких, несомненно, было большинство), завершали чтение самой последней страницы работы Фуко с апокалиптическим восторгом, с бегущими по спине мурашками:
Во всяком случае, ясно одно: человек не является ни самой древней, ни самой постоянной из проблем, возникавших перед человеческим познанием. Взяв относительно короткий временной отрезок и ограниченный географический горизонт – европейскую культуру с начала XVI века, – можно быть уверенным, что человек в ней – изобретение недавнее. Вовсе не вокруг него и его тайн издавна ощупью рыскало познание. Среди всех изменений, которым подверглось знание вещей и их порядка, знание тождеств, различий, признаков, эквивалентов, слов, – короче, среди всех эпизодов этой глубинной истории Тождественного лишь один, который начался полтора века назад и, быть может, скоро закончится, позволил явиться образу человека. И это было не избавлением от давнего беспокойства, не выходом из тысячелетней заботы к ясности осознания, не подступом к объективности того, что так долго было достоянием веры или философии, – это было результатом изменения фундаментальных диспозиций знания. Человек, как без труда показывает археология нашей мысли, – это изобретение недавнее. И конец его, быть может, недалек.
Если эти диспозиции исчезнут так же, как они некогда появились, если какое-нибудь событие, возможность которого мы можем лишь предчувствовать, не зная пока ни его облика, ни того, что оно в себе таит, разрушит их, как разрушена была на исходе XVIII века почва классического мышления, тогда – можно поручиться – человек исчезнет, как исчезает лицо, начертанное на прибрежном песке [408].
Ни о каком другом пассаже он не сожалел так глубоко. Когда он впервые представил рукопись в конце 1964 года, она ни в коем случае не имела прямого