Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В прошлый раз мы ехали и разговаривали — про Аню, про детей, про мужика без памяти. В этот раз ехали молча. Не неловко — просто молча. Два человека, которым не нужно заполнять тишину.
Рыбачили тоже молча — почти. Горелов курил, я смотрел на поплавок. Снег утром выпал и уже начинал таять — на берегу он ещё лежал, белый, нетронутый. На воде — нет, вода была тёмная, спокойная.
— Клюёт? — спросил Горелов в какой-то момент.
— Нет.
— Подожди.
Я ждал.
Через час поймал одного окуня — маленького, граммов восемьдесят. Горелов поймал двух. Негусто.
— Ноябрь, — сказал Горелов. — Рыба уходит вглубь.
— Тогда зачем рыбачить в ноябре?
— Затем, — сказал он. Без объяснения. Просто — затем.
Я понял это по-своему. Затем, что нужно куда-то прийти и тихо постоять. Не ради рыбы. Ради тишины над водой, ради белого берега, ради воздуха, который пахнет ноябрём и рекой.
Мы вернулись в город к одиннадцати. Горелов отвёз меня до угла.
— Воронов, — сказал он, прежде чем я вышел.
— Да?
— Ты хорошо работаешь. — Пауза. — Для меня — этого достаточно. — Ещё пауза. — Про остальное — не моё дело.
Я смотрел на него.
Третий раз. Первый — «пока этого достаточно». Второй — «ладно». Теперь — «для меня этого достаточно. Про остальное — не моё дело».
Это был итог. Не компромисс, не договор о молчании — выбор. Сознательный, окончательный.
— Спасибо, Степан Иванович, — сказал я.
— Не за что.
Я вышел. Он уехал.
Неделя была тихой.
По-настоящему тихой — не в смысле, что ничего не происходило. Происходило: дела, протоколы, выезды, рутина. Но без Громова, без ревизоров, без Зимина в коридоре — всё это было просто работой. Нормальной, ежедневной.
Я замечал это — как замечают отсутствие шума, к которому привык. Что-то перестало давить. Не всё, не навсегда — дело только начиналось в судебной своей части, впереди была долгая история. Но давление конкретной недели, конкретного момента — ушло.
Кража в Заречном — нашли за полдня. Хулиганство у пивной на Кировой — стандартный протокол. Потеряшка — мальчик семи лет, заигрался во дворе, мать нашла сама, пока мы ехали. Жалоба от соседей на шум — пришли, поговорили, разошлись.
Обычные дела. Маленькие.
Гриша был прав: за каждым стоит живой человек.
Я думал об этом — между делами, в паузах. Думал о том, что за два месяца это стало понятным иначе. Не умом — как-то глубже. Сёмин убил соседа сковородкой — за этим стояло три заявления, которые Крюков похоронил за три рубля в месяц. Зоя из ЖЭКа передавала адреса — за этим стоял бывший муж, который держал её в страхе. Котов воткнул нож из-за ревности — и Горелов сказал «семейное дело», а я злился. Злился правильно.
Маленькое дело — это тоже дело.
В четверг я зашёл к Митричу. Не по работе — просто зашёл. Принёс бутылку — на этот раз нормальную, не «Жигулёвское», а что-то лучше. Митрич одобрил.
Мы сидели. Он рассказывал городские новости — как всегда, много и обо всём. Я слушал.
— Слышал про Фельдмана? — сказал он в какой-то момент.
— Что именно?
— Уехал. Насовсем, говорят. Не вернётся.
— Откуда знаешь?
— Соседка у него на кафедре работает, лаборанткой. Говорит — объявили вакансию. Постоянную. — Митрич отпил. — Значит, не временная командировка. Насовсем.
Я кивнул. Достал блокнот — тот, что всегда в кармане. Записал: Фельдман И. Л. — вакансия постоянная. Не вернётся. Ноябрь 1979.
Убрал блокнот.
— Жалеешь? — спросил Митрич.
— О чём?
— Ну, что уехал. Ты же интересовался им.
— Интересовался, — согласился я. — Но это другая история. Не моя.
— Чья?
— Не знаю пока.
Митрич посмотрел на меня — с тем хитроватым прищуром, который у него был, когда он понимал больше, чем показывал.
— Том два, — сказал он.
Я посмотрел на него.
— Что?
— Ну, — он пожал плечами, — у книг бывает том два. Когда история не кончается.
Я смотрел на него секунду. Потом — неожиданно для себя — усмехнулся.
— Умный ты, Митрич.
— Да, — согласился он без ложной скромности. — Просто незаметно.
Мы допили. Я встал, попрощался.
— Воронов, — сказал Митрич.
— М?
— Ботинки нашёл?
— Нашёл. На рынке, через Семёныча.
— Хорошие?
— Нормальные. На зиму хватит.
— Хорошо, — сказал он. — Иди.
Маша.
Я думал о ней в пятницу вечером — без повода. Просто сидел у себя в комнате, смотрел в потолок, и она появилась. Как появляется что-то знакомое — узнаваемо, без усилия.
Восемь лет. Первый класс. Прописи, буквы, счёт до ста. Зоя рядом, помогает.
Я думал о Кузнецове — мужике, который стоял у подъезда и смотрел на окна своей дочери. Тоже восемь лет. Тоже первый класс, наверное. Суд дал ему право — каждые выходные. Бывшая жена не даёт.
Разные ситуации. Одинаковое расстояние.
Он хотя бы знал, что дочь там. Видел свет в окне. Мог позвонить в дверь — и даже если не открывали, мог стоять рядом.
Я не знал, где Маша сейчас. В смысле — знал: Москва, у Зои, всё нормально. Но не знал — что она делает в эту секунду. Смеётся ли. Плачет ли. Думает ли обо мне — или уже нет, потому что объяснили как-то, что папа умер в аварии, и она приняла это с той детской практичностью, которая одновременно пугает и успокаивает.
Я не чувствовал острой боли.
Это было странно — и не странно. Нина Васильевна говорила: привыкаешь жить рядом с этим. Вера говорила: привыкаешь. Одно слово — разные контексты, одна суть.
Расстояние стало нормой.
Вернуться — некуда физически. Тело умерло. Или — можно как-то? Я не знал. За три месяца не нашёл ответа — не потому что не искал, а потому что здесь не было никаких инструкций. Никто не объяснял, как это работает и работает ли.
Хотел ли я вернуться?
Я думал об этом честно.
Хотел видеть Машу — да. Хотел, чтобы она знала, что я жив — да. Хотел обратно в свою жизнь, в свой город, в свои привычки — нет. Или не так сильно, как должен был бы хотеть.
Горелов стал своим.