Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Параскея! — кричал он, но она уже скрылась за деревьями, растворилась в серебристом лунном свете, в зелёной листве, в ночи.
Он бросился было за ней, но в темноте потерял след. Стоял посреди сада, тяжело дыша, сжимая кулаки, и смотрел туда, где она исчезла. Соловьи пели, заливаясь, и этот чистый, прекрасный голос казался издевательством над его горем.
* * * * *
Всю ночь Параскея брела по дороге в Низину. Ноги гудели, в глазах стояла темнота, а в груди была пустота. Она не помнила, как выбралась из усадьбы, как прошла через лаз, как шла по тракту. Очнулась только когда на востоке начало светлеть — первые бледные лучи тронули верхушки деревьев, разгоняя ночную тьму.
У околицы Низины её встретила Светлана. Мать не спала всю ночь — сидела у порога, вглядываясь в темноту, и ждала. Увидела дочь — бледную, с опухшими глазами, с исцарапанными руками, с пустым, потерянным взглядом, — и бросилась к ней.
— Доченька! Что? Вы поговорили?
Параскея уткнулась лицом ей в плечо и разрыдалась. Рыдала громко, навзрыд, сотрясаясь всем телом, и не могла остановиться. Всю боль, весь страх, всю горечь этого года она выплакивала сейчас, в материнских объятиях, и слёзы текли, текли, не кончаясь.
Светлана обнимала её, гладила по голове, шептала ласковые слова, и сама плакала вместе с ней.
— Он женится, матушка, — выдохнула Параскея сквозь рыдания. — На другой. Сваты уже засланы. А я... я дура... зачем пошла? Зачем?
— Тише, тише, — Светлана прижимала её к себе, чувствуя, как дрожит дочь. — Ты всё правильно сделала. Ты правду сказала. А он... если поверил им, значит, не достоин тебя.
— Нет, матушка, — Параскея замотала головой, и слёзы летели в разные стороны. — Он не виноват. Ему наврали. Отец и брат. Они всё перевернули. Он думал, что я... что я сама...
Она захлёбывалась словами, и Светлана с трудом разбирала их, но не перебивала. Дала выговориться.
— Пойдём, — сказала она твёрдо, когда рыдания стали стихать. — Пойдём. Там расскажешь. Всё расскажешь.
Она повела дочь домой, поддерживая под руку. А Параскея шла и плакала, и думала об одном: он женится. Он будет принадлежать другой. А её любовь, её боль, её правда — никому не нужны.
Но где-то глубоко внутри, сквозь слёзы и отчаяние, пробивался слабый росток облегчения. Она сделала это. Она сказала. Она больше не молчит. И теперь — будь что будет.
Небо на востоке светлело, обещая новый день. И Параскея, шатаясь от усталости, шла в этот новый день — без надежды, но и без лжи. Свободная. Хотя бы в этом.
Глава 26
Утро встало серое, холодное. Август уже тянул осенью, и по утрам туман стлался над землёй густой, молочной пеленой, заволакивая сад, амбары, конюшни, дальний лес. Всё тонуло в этой белой мгле, и мир казался призрачным, ненастоящим — как сон, от которого никак не проснуться.
Данияр не спал всю ночь. Лежал на лавке, уставившись в потолок, и перед глазами всё стояла она — Параскея, её заплаканное лицо, освещённое луной, её шёпот, разящий, как нож. «Твой брат. Радослав. Он силком...» Эти слова врезались в память, жгли изнутри, не давали забыться. Только под утро он задремал на лавке, не раздеваясь, но и во сне его мучили обрывки видений — то рыжие волосы, то серые глаза брата, то тяжёлый взгляд отца.
Он встал, когда в доме ещё все спали. За окном только начинало сереть, и туман был таким плотным, что в двух шагах ничего не разглядеть. Данияр накинул плащ — хотя августовское утро не было холодным, дрожь пробирала до костей, — и вышел во двор. Ноги сами понесли его прочь от хором, мимо спящей конюшни, мимо амбаров, туда, где за бараками, на краю усадьбы, стояла избушка местной лекарки.
Он шёл и думал. Думал о том, как легко поверил отцу. Как не стал искать правду, не попытался узнать, что на самом деле случилось. Как обнял Радослава, простил, поверил его слезам. Внутри всё кипело — злость на себя, на отца, на брата, на весь этот дом, который называл родным. Ноги ступали по мокрой траве, и роса оставляла тёмные пятна на сапогах, но он не замечал.
Дорога заняла недолго. Избушка пряталась в низинке, у самого леса, окружённая высокими сухими травами, подвешенными под стрехой пучками. В тумане она казалась ещё более древней, покосившейся, будто выросла из самой земли. Пахло полынью, мятой и ещё чем-то горьким, настоянным на корнях, — тем особенным запахом, который бывает только в домах знахарок. Данияр постоял у калитки, собираясь с духом. Сердце колотилось, и он понимал: сейчас решится всё. То, что он узнает, перевернёт его жизнь. Но отступать было некуда.
Он толкнул калитку — та со скрипом отворилась, будто не открывалась годами.
Постучал в дверь дома. Три коротких удара, и тишина.
— Кто? — раздался изнутри глуховатый женский голос.
— Открой, — сказал Данияр, и голос его прозвучал хрипло, чужим. — Дело есть.
Дверь отворилась. На пороге стояла немолодая женщина в тёмном платке, с лицом, изрезанным глубокими морщинами, — каждая будто рассказывала свою историю, — но с глазами ясными, тёмными, пронзительными. Она оглядела его с ног до головы — высокого, плечистого, в добротном плаще, с лицом, истерзанным бессонницей и болью.
— Чего надобно, господин? — спросила она ровно, и в голосе её не было ни страха, ни подобострастия — только спокойное достоинство.
— Поговорить надо. Пустишь?
Лекарка помедлила, вглядываясь в его лицо, будто читая что-то, недоступное другим. Потом посторонилась, пропуская его внутрь.
В избе было полутемно, пахло травами так густо, что у Данияра на миг закружилась голова. В углу горела лучина, и её живой, трепещущий свет выхватывал из темноты связки сушёных растений, свисавшие с потолка, глиняные горшки на полках, грубо сколоченный стол. Лекарка указала ему на лавку — широкую, крытую выцветшей рядниной, — сама села напротив, сложив руки на коленях. В её неподвижности, в спокойствии было что-то древнее, как у самой земли.
— Слушаю, — сказала она.
Данияр не знал, с чего начать. Слова застревали в горле, комом подступали к гортани. Он сглотнул, провёл рукой по лицу, чувствуя, как щетина колет ладонь.
— Ты... ты помнишь девушку, Параскею?