Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Джефферсон, к его чести, никогда не утверждал, что Декларация является чем-то совершенно новым, пусть даже он и видел в ней новый курс на будущее. Как он отметил в конце жизни, этот документ не стремился к «оригинальности принципов или сентиментов», а старался отразить «здравый смысл» эпохи15.
Тезис о том, что все люди созданы равными, несомненно, был частью здравого смысла XVIII века. Но что он означал? Для Линкольна, как и для многих других после него, он стал утверждением логически сильного принципа и идеала, который в итоге освободился от строгости своего времени и распространился на всех тех, кого упустили из виду при первом применении этой предпосылки. К ним относились не только, как настаивал Линкольн, порабощенные, но и другая половина человечества – женщины, а также коренные жители, бесправные, бедные и все те, кто изначально был забыт, обойден вниманием и не замечен из-за слепоты, предрассудков или слабоволия16.
Здесь показателен взгляд на прошлое равенства, а не на его будущее. Утверждения о равенстве, как мы видели, всегда были совместимы с неравенством. Более того, они регулярно функционировали в качестве иерархической предпосылки и служили самой основой для различений и разграничений. Философы могут сожалеть об этом или считать, что это противоречит «логике» равенства, но факт остается фактом: концепции равенства могут комфортно сосуществовать с верованиями и практиками крайне неравного типа и часто служат им основой и поддержкой. Так было в основных традициях осевого времени, так было в теориях и практиках античного мира. Такое положение вещей было вписано в римское право и долгое время поддерживалось христианами. Оно также прекрасно сочеталось с нововременной доктриной естественных прав, которая развивалась в XVII веке отчасти для того, чтобы дать новое оправдание рабству. В той самой книге, в которой Джон Локк утверждал о «природном равенстве людей» и приводил множество аргументов в поддержку правительства на основе наших равных естественных прав, он также изложил рациональное оправдание рабства в случае пленников, захваченных в ходе справедливой войны. Большинство других крупных теоретиков естественных прав, включая Гоббса, Гуго Гроция и Самуэля фон Пуфендорфа, делали то же самое17.
В свете этих прецедентов есть основания для рассмотрения еще более сильной точки зрения, согласно которой заявления о равенстве не только согласуются с неравенством и различием или служат их основой, но и требуют их. То есть утверждения о равенстве требуют утверждений о неравенстве, чтобы иметь потенциал и политическую силу. Такова, по сути, позиция, которую отстаивал влиятельный немецкий теоретик права Карл Шмитт, утверждавший в 1920-х годах, что «любая форма равенства получает свое значение и смысл из соответствующей возможности неравенства» и что «это равенство становится все более выраженным по мере роста противостоящего ему неравенства». Шмитт, следует понимать, был юристом, который в дальнейшем обеспечил юридическое и идеологическое прикрытие нацистам, что будет подробно рассмотрено в главе 9. И все же это его наблюдение – о том, что претензии на равенство черпают свою политическую силу из ссылки на исключаемых из социума неравных, – не является от этого менее важным. Авторы, находящиеся значительно левее Шмитта, и прежде всего те, кто занимается вопросами гендера и расы, разработали аналогичные направления исследований, часто опираясь на самого Шмитта, чтобы изучить «конститутивные исключения», лежащие в основе современной политики18.
Кроме того, эта мысль хорошо согласуется с тем, что историки уже довольно давно рассказывают нам об истории свободы. В древности свобода осмыслялась как противоположность рабству. Но в то же время она была обусловлена им. Быть свободным означало быть свободным от власти другого, быть свободным от господства или зависимости. В этом и заключался смысл независимости. Но главным мерилом такой независимости была, в свою очередь, способность самостоятельно осуществлять власть, управляя, как греческий гражданин или римский pater familias, зависимыми – будь то жены и дети, слуги или рабы. К тому времени, когда Джефферсон и его коллеги собрались в Филадельфии в 1776 году, ситуация не сильно изменилась. Выдающийся исследователь колониальной Америки Эдмунд Морган, как известно, назвал это «парадоксом американской свободы». Для Моргана тот факт, что пятая часть всех американцев в XVIII веке находилась в рабстве, означал, что рабство нельзя просто списать на отклонение от свободы. Скорее, оно было ее «структурной предпосылкой», или тем, что другой ведущий исследователь назвал ее «симбиотической связью». Свобода и рабство, свобода и зависимость были переплетены. В американском контексте, как и в работорговых странах Европы, свобода в подавляющем большинстве случаев означала «свободу белых». Они были одним и тем же19.
Если рассматривать равенство в подобных терминах – как концепцию, зависящую от неравенства и порождающую его, – то это поможет нам объяснить, почему XVIII век принес не только новые эгалитарные утверждения, но и новые способы осмысления и оправдания неравенства. Историк Сип Стюрман называет этот период «подобным лицу Януса», в честь римского бога, чей взор обращен сразу в двух направлениях. Если мы посмотрим на XVIII век, то увидим, что наряду с новыми тезисами о братстве и равенстве появляются новые теории расовых и половых различий. Вместе с новыми утверждениями о равенстве человечества возникли новые теории экономического развития и исторического прогресса, которые низвели большинство народов мира до уровня отсталых, равных лишь номинально20.
Однако Янус был богом не только двойственности и новых начинаний, но также изменений и времени. Его двойное зрение было как временным, так и пространственным, он смотрел одновременно в прошлое и будущее. Это верно и для равенства XVIII века. Особенно это касается фразы «Все люди созданы равными», корни которой уходят в глубокую историю христианства. В XVII веке