Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да, – сказал, – это я. Попутал лукавый, не ругайте прочих, велите казнить меня одного.
– Постой, – начал было Флорка, но тут дядька уж вскипел:
– Ах ты ж погляди! И еще признаваться смеет…
Эти слова показались странными: сам же допрошал, сам же сердится. И тут дядька озлился и стеганул его самого по спине. Не больно, но обидно – мочи нет. Подлый мужик – барского дитятю. Не забоялся гнева отцовского, знал, что отроку достанется поболе, нежели лупцующему его мужику, что не побежит маленький барчук жаловаться и канючить, проглотит обиду вместе с невыпитым, убежавшим в подпол молоком.
Потом они долго не разговаривали ни с Антошкой, ни с Флоркой, а после уж он стал Апостольником. Пострадал и вместо награды получил осмеяние. Ну точь-в-точь как ветхозаветные праведники. И все равно он знал, что прав, безнадежно прав, хоть и не понят, и побит, и отвержен, и смешон в своей непререкаемости. Там уж осень да зима, а следующим годом помирились и забыли про ту неудачу вовсе. Да и не то чтобы она уж такая неудача, потому что цыгане лютые и впрямь девку из дальнего села украли да снасильничали. Правда, тогда еще невдомек было, что за сим словом сокрыто, это теперь уже… А вдруг бы и их самих похитили? Выходит, что неудача-то она и отчасти удача, а не то чтобы зариться на цветастые юбки, смуглые голени, мерцающие в темноте зубы, слушать песни головокружительные в своем совершенстве и прелестные до самозабвения. И коней, как пить дать, не досчитались бы, кабы до цыган тех дошли. И тогда уж одним обидным хлыстом отделаться не вышло бы ни при какой умозрительности, ни при каком соратничанье. Стало быть, не зря все получилось как получилось, сетовать грех. Да и обида подзатерлась с тех пор…
И дальше он продолжал свою праведность в мир нести не оступаясь. Ну ему самому так казалось, что праведность и жертвенность и прочая, казалось, что не оступался, хотя наверняка и оступался, да за то Господа надо молить о прощении и святого Спиридона, святителя и блюстителя строгой справедливости. И потом еще было, многажды было… Но он все одно перелицовываться не смел и даже не помышлял. Напротив, чем дольше топтал землю, чем больше наблюдал за племенем человечьим, тем сильнее грызло и гнуло долу разочарование. Обмельчали людишки, заврались, нет среди них больше ни чистоты, ни прямоты, ни верности слову, ни бескорыстия, ни подлинного служения Христу. Все они об одном – о денежном, хоть благородные, хоть мещане, хоть и самые завалящие мужики. И унизиться готовы, и стяжательствовать, и отдать на поругание самые свои ненаглядные святыни. Испортились! Обмельчали до презрительности, истончились в своей духовной сущности, изолгались, растоптаны и уподоблены червям.
…Он не сразу понял, что наставлял его Господь, никто иной. Есть такая служба – золотарь. Это кто чистит выгребные ямы. Грязное дело, но нужное сверх всякой меры. Вот и он своего рода золотарь, только дело его потруднее – погрязнуть в вони и нечистотах, пропускать через сито всю людскую мразь, отсеивать зерна праведности и очищать, отмывать в семи водах, чтобы явить новый ясный свет справедливости. Как сие пришло? Да опять же через молитву и по тайному наущению святителя Спиридона, откуда же кроме такое возможно?
Сначала он был глуп, откровенно глупцевал, пробуя провести свою праведность видимыми тропами, под ручку да сметая пред ее ноженьками жухлые листья, и всякий сор, и любую гадость. Не удалось, как ни пыжился, ничего не получилось вовсе, и сам же он после опомнился, что ожидать следовало одного лишь осмеяния. Вдругорядь… и сызнова… и вдругорядь… А ведь как завидовал тем из приятелей, кто поскоморошистей да умудрялся жеребятствовать сызмала! Нет, не его то стезя, неприемлемая, не с распростертыми объятиями, а напротив – с оскаленными клыками. Не достучаться до пустых сердец одними словами – их сразу да в преисподний котел с кипящей смолой. Горечь настигала, и страх, и немощь, но это все быстро минуло. Господь показал, что то не его крест, чужой, и печалиться не стоит, а стоит упорствовать, тогда и откроется верный, чистый путь.
Так он разуверился в тутошних порядках и тутошнем людье, так он отвернулся ото всего и всех, но единственно лишь в душе, не напоказ. Напоказ же вел себя не лучше и не хуже прочих, за что себя же и корил, но ночами, единственно лишь потемну, чтобы опять не напоказ.
Потом случилась служба, и там довелось разувериться хуже, нежели прежде и вообще когда-нибудь. И что-то делать потребовалось с этим незамедлительно, а то апостольник его белейший не просто замаран будет, но и в клочья разодран. Золотарь он или праздный зритель? Отмывать – так не гребуя и не ленясь, с дотошностью, будто красна девица в ту выгребную яму уронила свои серьги, хуже того – подвеску серебряную с черной жемчужиной, да, именно ее, ненаглядную, дорогую не только кошельку, но и сердцу девичьему нежному, а достать некому, кроме старательного золотаря, спасителя ее. Отыскать и отмыть от зловонной грязи, отыскать и оберечь.
А все же службы жаль. Прежде думалось, что только из воинства проистечет очищение от скверны, там же порядок и сияние и все просто, ясно, прямолинейно, бесхитростно… Наивность! Непростительная наивность и – хуже того – слепота! Слепота, коя заразительна, хоть в натуральности такое никогда не видано… Впрочем, может статься, и видано… Да все одно – отмывать так отмывать, и проще орудовать могучей и крепко сколоченной шваброй, нежели крохотной тряпицей.
Правда, о сю пору ничего не удалось отмыть, только испачкаться, если не лукавить и не притворяться. Но годы-то впереди еще есть, еще не все изжито им и успеется до старости многое. Пока же он сподобился только наблюдать и отсеивать неявное зло, бороться же хоть с тем неявным, а хоть бы и с явным – увы! Притом надо не только лишь бороться, но и побеждать, иначе к чему вся его жизнь, иначе замарается апостольник белоснежный и более никакого проку.
* * *
Субботнее утро традиционно знаменовалось в Полынном пирожками. На сей раз их пекли с ягодной начинкой: бузиной, вишней, черникой. Флоренций больше всего любил со щавелем или сдобренные корицей яблочные, но Михайла Афанасьич