Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все были на местах, кроме Чифа. Чиф уехал куда-то засветло, кажется, на кошачью выставку — выставлять кота. Никто не удивлялся. Чиф — всегда особняком.
Женька-лирик весь этот день писал стихи: марал, перечеркивал, переписывал, а когда к нему подходили — судорожно переворачивал листок. То, что ему нужно было сказать, он видел — отчетливо, словно написанное черным по белому, но не мог прочитать, не мог записать на бумаге. Он бился, как жук об оконное стекло, — стукался и падал.
«Никто — и все. Вас было слишком много…» — писал он и зачеркивал. Не то.
«Никто — и все. Имен не знают ваших…»
И снова — не то. Снова вычеркивал.
В углу возился с приемником просто Вовка, налаживал, проверял. Приемник уже был давно налажен, а он все крутил рукоятки, переезжая через свист с одной волны на другую, время от времени ловя резкое чириканье морзянки, и тогда все почему-то вздрагивали.
Вовка-критик, более задумчивый, чем обычно, стоял, тыкая наугад в кнопки счетной машины, и уже несколько раз вогнал ее в бесконечность. Ужасно медленно тянулся день. А Женька все писал: «Вы, физики, Вы лирики, поэты…» Плевался и зачеркивал.
Наконец, отчаявшись, испробовав десятки вариантов, решился и переписал, к черту, один. Может быть, даже наверное, не самый лучший. Но он больше не мог.
Он сам не знал, что у него получилось. Хорошо это или плохо. Скорее всего, плохо. Но все равно. Сегодня ночью, после «того», он прочтет стихи товарищам. Пусть смеются.
И вот — ночь.
Еще рано. По радио передают музыку. Странно, что в такую ночь передают музыку как всегда. А впрочем, отчего же. Ведь никто не знает. Почти никто. Завтра узнают все. Если только…
Нет, никакого «только»! Сигнал должен оборваться, должен. Оборвется — значит, попали, куда надо.
Теперь уже скоро. Полчаса до срока.
Просто Вовка, глядя на часы, крутит рукоятку. И вот в тишину врезались сигналы. Словно птица попискивала: «пи-пи-пи-пи» — тонко и мерно. Четверть часа до срока.
Все встали с мест и стеснились у приемника. Четверть часа. Как их пережить, как переждать? А может быть, ничего не будет? Нет, невозможно.
Пять минут до срока.
Идут минуты, ползут, окаянные, каждая как целая жизнь, и сердце сжато тисками, а сигналы все те же, птица попискивает себе. А ждать уже невозможно. Все стоят бледные, даже розовая Клара. А у Зинки губы светлее лица, а просто Вовка обнял Зинку, так и стоит, и рука с часами дрожит. В плечо ему вцепился Вовка-критик. А Вовка-умный закрыл глаза руками.
Что он там видит? Может быть, ту самую, последнюю вспышку — последнее, что он видел вообще?
Две минуты… одна…
И тишина. Полная тишина.
Свершилось. Нет, сделано.
Женька стоял, держась за спинку стула, и вдруг ему нестерпимо захотелось стать на колени, тут же, рядом с приемником. Но нет, нельзя — стыдно. Он стал одним коленом на стул, а голову опустил на руки. Все молчали.
Вдруг Женька издал горлом какой-то дурацкий звук, выпрямился и вышел большими шагами. На стуле осталась сложенная бумажка.
Первым заговорил, конечно, Вовка-критик. Голос показался всем до боли обыкновенным. Чего они ждали?
— Нервы, — хмыкнул Критик. — Ну-ка посмотрим, что это за бумажку потерял Стрельцов.
Бумажка была со стихами, а стихи такие:
Никто — и все. Ваш подвиг безымянен.
Вас слишком много. Вас нельзя назвать.
Нельзя. Вас не покажут на экране.
Не будут вас поэты воспевать.
Да знают ли о вас они, поэты,
Какие вы и кто из вас какой —
Философы, насмешники, аскеты,
Укрытые от мира — проходной?
Да знают ли поэты эти, кто вы
И как бывает горек, груб и крут
Ваш умственный, тяжелый и суровый —
Суровее физического — труд?
Что чувствуют они, поэты эти,
Когда приходит ваш великий час?
Они галдят и прыгают в газете,
А я, читая, думаю о вас:
Вы, пахари, идущие за плугом
По каторжной научной полосе.
Немыслимые друг без друга,
Вы, безымянные. Никто — и все.
Никто не смеялся. Напротив. Все как-то обидно молчали. Потом было краткое обсуждение.
— Высокопарно, — сказал один.
— Неточно, — сказал другой.
— Нет, товарищи, мне все-таки кажется, что в этом что-то есть.
— Твое замечание, Зинка, не несет информации. Если вещь существует, то в ней всегда что-нибудь есть.
Зазвонил телефон. Подошел Критик. Это говорил Чиф.
— Рад вас приветствовать, — сказал Чиф. — Как и полагается молодежи, вы празднуете. Это естественно. Это человечно. Кстати, вы никогда не задумывались о том, что праздники существуют только у людей? Когда-нибудь, соперничая с Энгельсом, я напишу труд: «Роль праздника в процессе очеловечивания обезьяны». Однако чем выше развит человек, тем меньше он связывает праздники с определенными днями. Он начинает видеть праздники в буднях.
— А как кот? — глухо спросил Вовка.
— Какой кот? Ах да, вы о выставке. Благодарю. Получил серебряную медаль. Должен был получить золотую, но — интриги! Итак, приветствую вас. Не забудьте — завтра у нас будни. Поздравляю с буднями!
БЕЗ УЛЫБОК
Полуфантастический рассказ
Заседание кончилось. Я им все сказала.
Может быть, слишком резко. Друзья мне советовали соблюдать осторожность. Нашли кому советовать! Не мое это дело, не мой талант. Вот Обтекаемый — тот осторожен. Он, верно, и родился-то осторожно: высунул голову и огляделся.
«Порочное направление в науке» — вот что мне ставилось в вину. Вот идиоты! В общем, осторожности я не соблюла, кое-кого из важных задела. Придется нести последствия. Ничего, снесу.
После душного зала, полного лицемерий, улица охватила свежестью, простотой. Вечер, уже не весенний, но еще и не летний, — он не опускался, как полагается вечеру, а взлетал. Ласточки чертили розовое небо. На этом небе меня поразили светло-изумрудные, кем-то рано и расточительно зажженные фонари дневного света. Как могла бы быть прекрасна жизнь.
В метро я разглядывала людей. Они ехали сосредоточенно, чуть покачиваясь, прямо и резко освещенные сверху, отчего на каждом лице проступал костяк. Жесткая замкнутость отгораживала их друг от друга и от меня. Некоторые читали, многие казались усталыми. Рядом с ними, смягченные и украшенные голубизной темных окон, ехали их отражения,