Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Этот цел. Прицел повело, поправлю. Пружина годная.
Он унёс детали к первой машине. Прошка остался. Тряпицу сложил вчетверо, потом ещё раз, хотя складывать там уже было нечего.
— Я днём с ней задержался, — сказал он. Глядел на пустое место плетня, где лежал замок. — Германец угол засёк, а я всё бил: ещё ленту, ещё одну. Оттого Акимова и накрыло. Не машину надо было тем часом беречь, а его убрать. Я поздно понял.
— В донесении это будет? — спросил он.
— Будет как было: позицию оставил поздно, второй номер погиб.
Прошка подумал, будто проверял мою формулировку на вес.
— Так и пишите.
— Собери расчёт, — сказал я. — Людям умыться, поесть. После к Зотову: опись на детали составите оба.
Он кивнул один раз и пошёл. Не легче, чем пришёл, — ровнее.
* * *
Часть приходила в себя весь день, и это тоже была работа — привести её в себя.
Люди спали вповалку, где свалились, — в саду, у плетней, в сарае с провалившейся крышей; иные не спали, а сидели, глядя перед собой. Этих Михеев трогал первыми. Одному, сборному с разодранным рукавом, он сунул связку пустых патронных пачек и велел отделить целые от рваных. Тот сперва держал их на коленях, не шевелясь. Михеев назвал его по фамилии и повторил. Тогда человек начал разбирать, медленно, одну за другой. Через минуту сам спросил, куда складывать те, у которых промокло дно. Михеев показал два места и пошёл дальше. К вечеру этот же сборный уже ругался на тех, кто бросал пачки не в ту кучу.
Михеев принёс мне два листка.
Первый был список — кто вышел. Михеев вёл его ночью на ходу и утром переписал набело, столбиком, разбив на связки: свои, потом чужие, потом сборные без роты. Против каждого имени шли две пометы: что с человеком — цел, ранен, пропал — и с кем он вышел либо кого вёл. По списку читалось не только, сколько людей дошло, но и кто кого довёл. Против Кондратьева стояло пять чужих фамилий, а ниже — три своих, за которыми он вернулся.
Второй листок был грязнее и дороже.
Это была маршрутная полоска — из тех, что я раздавал перед боем, карандашом по серой бумаге: ориентиры, перекрёстки, два места сбора. Только по ней теперь шла ещё одна дорога — проведённая другим карандашом, потвёрже нажатым, в обход первой, полем. Полоска была измята, разбухла от сырости, по ней прошлись пальцем, и палец был в чём-то тёмном, и линия карандаша в одном месте прервалась и пошла дальше уже криво.
— Держи назад, — сказал Михеев. — Твоё.
— Это уже не моё. Твой путь вернее.
— Мой на одну ночь. Твой — на бумаге. — Он не спорил, он отдавал. — Гляди, где я свернул. Тут по ручью нельзя было. Стрельнули раз, я и не полез.
Я поглядел, где он свернул. По ручью путь закрыла одна пристрелочная очередь; Михеев не стал проверять вторую и повёл людей полем. Полоску я взял.
Пока я складывал полоску, пришёл Зотов и сразу заговорил про дело:
— Комплект на «трёх ольхах» пуст. Выбрал до последнего пакета, назад ничего не заложил.
— Из чего закладывать? Обоза нет.
— С ротного снять. С каждого расчёта понемногу.
Михеев, стоявший рядом со списком, поднял голову:
— Тогда в яме будет полный комплект, а на руках недостача. Бумаге хорошо, расчётам худо.
Зотов перекатил соломинку и не обиделся: счёт был верный. У первой машины оставалось восемь целых лент; от второй Прошка принёс три початых. Этого хватало держать одну позицию, но не хватало одновременно сделать вид, будто у нас есть неприкосновенный запас.
— Пустую яму тоже держать нельзя, — сказал Зотов. — Пошлют к ней — найдут землю.
— Потому и не будем считать её запасом, покуда не восстановим, — сказал я. — Михеев, отметь в книге: вскрыта, пуста. В расчёт не принимать.
Ночью второй сборный пункт знали унтера, а рядовой старший четвёрки — не всегда: полоска была у одного, а один мог лечь.
— Две дороги всякому в голову вложишь — перепутают, — сказал Михеев.
— Не всякому. Старшему четвёрки. Назначил — заставь повторить оба ориентира без бумаги.
Мы ещё раз прошли список. Кто из старших знал второй пункт, кто только видел полоску, кто вообще принял людей уже в темноте. Про Кондратьева ответа не было. Те, кого он вывел, помнили, что он спрашивал, куда вести раненых; держал ли он запасной пункт в голове, никто не знал.
— Не знаю, это ли погубило четверых, — сказал я. — Знаю, что следующую четвёрку такая дыра погубить может.
Михеев записал: второй ориентир знает наизусть каждый старший связки; при назначении повторяет его тому, кто назначил.
* * *
К полудню меня вызвали в штаб полка.
Штаб стоял в фольварке за деревней — в доме с уцелевшей крышей, что после ночи казалось роскошью. У крыльца сохло на верёвке чьё-то бельё, ходили писаря с бумагами, и вся эта тыловая опрятность, в полуверсте от свежих могил у канавы, была не оскорбительна, а просто из другого мира, куда я вошёл в своих сапогах, ещё сырых от брода.
Окунев принял меня в горнице, где вместо стола была снятая с петель дверь на двух козлах, и на двери лежали бумаги. Он был серый, невыспавшийся, но собранный, и сразу заговорил о деле — о том, что полк цел не полком, но ядром: остатки свели, приняли пополнение обещанием, назначили на этот рубеж стоять и приводить себя. Костяк уцелел. Это он сказал так, будто в этом и была вся победа, и, пожалуй, в этом она и была: не удержали берег, но вынесли за реку тех, кем удержат следующий.
Потом Окунев подвинул ко мне через дверь-стол бумагу и положил рядом плоский казённый футляр.
— Твоё. Наконец дошло. — Он глянул поверх пенсне. — Поздравлю, коли позволишь.
Бумага была наградная. Я прочёл её — буквы прыгали от усталости — и не сразу понял: она была не про эту войну.
Георгий. За Пруссию. Давнее, годовалой давности дело в осенних лесах, где я в чужом ещё теле выводил из чужого мешка чужих, как мне тогда казалось, людей, — за «вывод из окружения части личного состава с сохранением боеспособности», как это назвали