Knigavruke.comРазная литература«Мне выпало счастье быть русским поэтом…» - Андрей Семенович Немзер

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 34 35 36 37 38 39 40 41 42 ... 72
Перейти на страницу:
брата у меня. / Ну весь в сестру. Ведь и сестра – родня». Далее следует семистрочная тирада гражданина, в которую вместились: отчет об удачном походе в магазин (что никак не мог быть коротким – поэт отрешенно ждал спутника), движение к пивной, досада гражданина при виде запертой двери, два его предложения – отправиться в столовую, а лучше – к «сестре» поэта. На последнее поэт отвечает развернуто: «Да у меня родни и вовсе нет», что и вызывает чуть раздраженное изумление и «роковой» вопрос: «Так бы сказал… А сам ты кто?». Ответное (заветное) слово рифмуется с «нет» [188] – поэт совершенно одинок[22]. Трагическая семантика рифмы «поэт – нет» точно охарактеризована в [Шевцов]. Кроме смысла общего (всякий поэт всегда одинок), у Самойлова здесь слышна и автобиографическая нота (Давид Кауфман был единственным сыном). Еще важнее отказ от братства гражданственного, фронтового (что сложно отразится в рассказе поэта) или трудового – в духе Слуцкого и Маяковского.

В позднейшем (1979) стихотворении «Хлеб» поэт словно бы варьирует тезис из «Разговора с фининспектором…» «Труд мой / любому / труду / родствен» [Маяковский: VIII, 27], но позиция его гораздо тверже. Самойлов не оправдывается, а утверждает самодостаточность своего дела, расходясь здесь со столь разными художниками, как Маяковский и Слуцкий – с одной стороны, и Солженицын – с другой. (Последний литературно-общественный сюжет требует обстоятельного обсуждения.) «Сам свой хлеб я сею. / Сам убираю ‹…› Без вашего хлеба я отощаю. / Ну а вы-то – / Разве будете сыты хлебом да щами / Без моего звонкого жита?» [263–264]. Не касаясь мифопоэтической (и евангельской) символики отождествления «слова» и «зерна» и ее многообразных рецепций в русской модернистской литературе (кроме прочего, в «Хлебе» почти наверняка обыгрывается генезис и семантика фамилии самого «ненужного» и далекого от «масс», но очень значимого для Самойлова поэта – Хлебникова), отметим полемику с влиятельными почвенническими умонастроениями. Отсюда важность не только «земледельческого» кода, но и русской его огласовки: «В русское небо с заботой гляжу я, пахарь безвестный» [264] – при этом взгляд направлен в небо, а не в землю. Ср. в «Оде» (1982): «России нужны слова о хлебе, / Поскольку живет она не на небе. // Живет не на небе? А может быть – в небе, / Поскольку так широки ее бреги» [317].

Не просто дело обстоит и с братством поэтическим, которое Самойловым (пожалуй, уже с середины 1950-х) воспринимается как ценность не вполне устойчивая, подверженная коррозии, а потому и вызывающая печальную рефлексию. Об этом шла речь в главе 2 в связи со стихотворением «Перебирая наши даты». Возвращаясь к теме в стихотворении «Пятеро» (1973), Самойлов внешне мягчает, но в строках «Третий стал, чем быть назначен, / А четвертый – тем, чем стал» больше горечи, чем радости от удач, которым вроде бы потворствует «слово – солнечный кристалл». Читатель, не располагающий дополнительной информацией, в принципе не может решить, как распределены роли между двумя вернувшимися с войны друзьями-поэтами, Наровчатовым и Слуцким, кто тут «третий», а кто – «четвертый»; едва ли эта двусмыслица – плод небрежности. Финал – «И оплакивает пятый / Участь этих четверых» [215] – развеивает остатки иллюзии. Третья вариация – «Жизнь сплетает свой сюжет…» (1981) – посвящена Б<орису> С<луцкому> (как помним, словно бы отсутствующему в «Перебирая наши даты»), но и здесь единство связано с прошлым, которое оборвалось уходом на войну: «Но сияет вдалеке / Свежий свет того июня» [302]. В прозаической «Попытке воспоминаний» о Наровчатове Самойлов тщательно прячет сокровенное слово в забавный рассказ о дикции друга довоенных лет, который со временем вышел в писательские начальники:

«У него было характерное произношение: твердое “ш” перед гласными он произносил как “ф”. Это придавало особое обаяние его речи, придавало воздушность и сочность его прекрасному говору.

– Послуфай, брат, – часто начинал он разговоры со мной» [ПЗ: 170] (курсив наш).

Заголовок мемуарного очерка скрыто опровергает расхожую мудрость пословицы: «попытка» здесь как раз оборачивается «пыткой», не замечаемой сторонним читателем. Ср. также другой, более жесткий и горький, чем отданный в печать, вариант воспоминаний – «Трезвость Наровчатова» [ПЗ: 610–614]. Напряженные и многомерные отношения Самойлова с Наровчатовым осмыслены да и описаны еще меньше и приблизительнее, чем его «дружба-вражда» со Слуцким. Некоторые соображения по этому сюжету представлены в главе 5.

Тема «братства поэтов» далее зазвучит по-другому, но на пороге столовой самойловский поэт выявляет свои одиночество и инакость столь ясно, что это понимает и гражданин: «Вот то-то вижу, будто не из наших» (ср. выше: «Вижу – парень ты простой»). И меняет тон, чередуя полупрезрение толпы к далеким от ее нужд чудачествам («Выходит – пишешь?.. Я люблю читать. / Да время нет…») и рекомендации гражданина («Могу и тему дать! / А ты ее возьми на карандашик»). Поэты, которых гражданин признает, – это Есенин (вспомним мотив единства Есенина и «класса» у Маяковского, кабацкую репутацию автора «Письма к матери» и постфольклорное – застольно-компанейское – бытование этого и еще нескольких есенинских текстов, прочно заслонивших его поэзию) и всюду уместный Пушкин, здесь – автор «Зимнего вечера».

Отождествление пушкинской няни и есенинской матери – расхожая шутка. «Зимний вечер» цитируется Самойловым со злой иронией, адресованной, разумеется, не пушкинскому тексту, а «гражданам», его освоившим и присвоившим как в «культурных» легендах «о счастье мнимом» Михайловской ссылки («Святогорский монастырь»; ср. там же: «Смерть! Одна ты домоседка / Со своим веретеном» [169]), так и в пьяном пении. В стихотворении «Смерть не врет. Она открыта…» (1981) «Зимний вечер» сплетается с еще одним застольным хитом: «Что ж, старуха, вместе выпьем, / Чокнись, древняя, со мной, / Угости старинным сбитнем – / Он горячий и хмельной» [519]; ср. в песенном варианте стихотворения Д. Н. Садовникова «Из-за острова на стрежень…»: «Сам веселый и хмельной» [Песни: II, 422].

К «братству», где пушкинская «кружка» запросто превращается в «стакан» (почти в «печной горшок», что дороже толпе любого «мрамора-бога»), поэт приобщаться не хочет (ср. поведение героя-рассказчика «Очков»). Он пытается заслониться от надвигающегося чужого пира пушкинизированной репликой: «Пожалуй, мне / Пора…» Гражданин не слышит ни прямого смысла высказывания, ни пушкинских коннотаций. Диапазон их от «19 октября», где поэт сперва мечтает уйти вместе с другом «под сень уединенья», а затем – о встрече с ныне пирующими без него друзьями, до «Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит…», где чаемый побег «в обитель дальнюю трудов и чистых нег» предваряет окончательный уход. В любом случае «я» (Пушкин) хочет покинуть тот локус, к которому он насильственно прикреплен [Пушкин: II, 246–247; III, 258].

Гражданин прежде не замечал отрешенность поэта – приметив же (перетолковав по-своему отсылку к Пушкину), объясняет опьянением. Из болтовни гражданина, однако, следует, что поэт все же выпил: сколько времени прошло, насколько опустели стаканы и сколько баек высыпал гражданин между «Задумался!..» и «Уже хорош?», установить невозможно – поэт так же пребывает вне реального хронотопа, как и раньше, когда гражданин затоваривался. Из оцепенения его

1 ... 34 35 36 37 38 39 40 41 42 ... 72
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 20 знаков. Уважайте себя и других!
Комментариев еще нет. Хотите быть первым?