Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он смотрел на ель, думал.
— Понял, — сказал он.
— Пойдём на хутор, — сказал я.
Восточная позиция — на хуторе — подтвердила то, что я и думал.
Вторая комната, окно смотрит на наш штаб. Следы лёжки: примятая солома, бумага от пайка, ещё одна гильза. Работал здесь недавно — солома не успела подняться обратно.
Я осмотрел окно. Отсюда был виден угол блиндажа Рудакова — тот самый, у которого убили Колесникова.
— Отсюда, — сказал я.
Петров стоял у окна, смотрел в сторону лагеря.
— Далеко, — сказал он.
— Метров четыреста, — сказал я. — Для хорошего снайпера — рабочая дистанция.
— Он был хороший?
— Профессионал, — сказал я. — Три выстрела, три попадания, три разных позиции. Это не случайность.
— И вы его нашли.
— Нашёл.
— Как?
Я думал секунду — как объяснить это правильно.
— Я думал как он, — сказал я. — Если бы я был снайпером, выбирал эти позиции — откуда бы работал, когда, на кого. И потом искал то, что выдаёт: блик оптики, запах, примятую траву.
— Думать как противник, — сказал Петров медленно.
— Именно.
— Это трудно?
— Поначалу, — сказал я. — Потом — привыкаешь.
— Вы всегда так делаете?
— Всегда, — сказал я.
Петров смотрел в окно.
— А немцы думают как мы?
— Лучшие из них — да, — сказал я. — Поэтому лучшие из них опасны.
— А мы думаем как они лучше, чем они думают как мы?
Я посмотрел на него. Восемнадцать лет, а вопрос взрослый.
— Иногда, — сказал я. — Когда хотим.
Вернулись в лагерь к вечеру.
Зуев ждал у блиндажа.
— Нашли? — спросил он.
— Нашли, — сказал я. — Один работал, три позиции.
— Живой?
— Нет.
Зуев кивнул. Потом посмотрел на Mauser у меня на плече.
— Это его?
— Его.
— Хорошая вещь.
— Хорошая.
Он помолчал.
— Ларин. Я написал ещё один рапорт. Про снайпера.
— Зуев.
— Да.
— Вы часто пишете рапорты.
— Это моя работа, — сказал он без извинений.
— Что написали?
— Что ефрейтор Ларин в одиночку обнаружил и нейтрализовал немецкого снайпера, три дня мешавшего боеспособности батальона. Методом тактического анализа позиций и ночного выдвижения.
— Точно.
— Стараюсь, — сказал он.
— Куда отправили?
— В штаб армии. Через того же Громова.
Я смотрел на него.
— Зуев, — сказал я.
— Да.
— Вы намеренно создаёте бумажный след.
Он думал секунду.
— Да, — сказал он. — Намеренно.
— Зачем?
— Потому что то, что не записано — не существует, — сказал он. — Я видел Капустина, видел Сереброва, видел Рудакова. Они думают так же. — Он смотрел на меня прямо. — Когда-нибудь эти бумаги дойдут до того, кто умеет их читать. И тогда — вас увидят правильно.
— Вы уверены, что это нужно?
— Уверен, — сказал он. — Потому что война кончится. И после войны нужны будут правильные люди на правильных местах. А для этого — их нужно знать заранее.
Я смотрел на него.
— Это долгосрочное мышление для политрука, — сказал я.
— Я не только политрук, — сказал он.
— Кто ещё?
Он думал секунду.
— Человек, которому важно, что будет после, — сказал он.
Я кивнул.
— Хорошо, — сказал я. — Пишите.
Ночью я не спал долго.
Лежал и думал про снайпера. Не про то, что сделал, — про него самого. Документы, которые взял: Курт Байер, двадцать семь лет, из Гамбурга. Профессиональный охотник до войны — было написано в солдатской книжке, раздел «гражданская профессия». Охотник.
Как Огурцов говорил про деда.
Охотник, который умел ждать и бить точно. Которого забрала война и сделала из него машину для точных выстрелов. Три выстрела, три жизни.
Теперь его жизнь.
Я думал об этом без вины — вина была бы неуместна — но и без равнодушия. Просто: так бывает. Война берёт охотников и делает из них снайперов. Берёт спецназовцев и делает из них советских ефрейторов.
Mauser лежал рядом. Я положил руку на ложе — дерево холодное, гладкое, хорошо подогнанное.
Хорошая работа — та, что вложена в эту винтовку. Немецкая точность, немецкое качество. Теперь она работает против тех, кто её сделал.
Я убрал руку.
За блиндажом слышались голоса — негромко, ночная смена разговаривала. Кто-то смеялся — тихо, чтобы не будить.
Смех на войне — отдельная вещь. Когда смеются — значит, держатся. Значит, ещё есть что-то, что держит.
Я закрыл глаза.
Завтра — занятие с разведгруппой. Потом — доклад Рудакову. Потом — смотреть на Вязьму, которая надвигалась в октябре, как рассвет надвигается на спящего человека: неизбежно и неостановимо.
Два месяца войны. Трое убитых немецких снайпером и один мёртвый снайпер. Медаль «За боевые заслуги», младший сержант, командир взвода, разведгруппа из шести человек и Mauser 98k с оптикой Zeiss.
И четыре документа, которые ушли наверх по цепочке, которую я не строил и не планировал.
Интересная жизнь.
Я почти засмеялся — сам себе, в темноте.
Почти.
Глава 17
Приказ зачитали утром.
Зуев читал — стоя перед строем, ровным голосом, без выражения. Это был его профессионализм: не добавлять от себя, не интонировать. Просто слова.
Я стоял в строю и слушал то, что знал наизусть.
«…Командиров и политработников, во время боя срывающих с себя знаки различия и дезертирующих в тыл или сдающихся в плен врагу, считать злостными дезертирами, семьи которых подлежат аресту… Окружённые части и соединения самоотверженно бороться до последней возможности, беречь материальную часть как зеницу ока, пробиваться к своим по тылам вражеских войск, нанося поражение фашистским собакам…»
Зуев читал.
Люди слушали — кто напряжённо, кто с пустыми глазами, кто смотрел в землю. Реакция была разная, и я наблюдал за ней так же внимательно, как наблюдал за немецкими позициями: кто как реагирует — это тоже информация.
Деревянко слушал с каменным лицом. Харченко, кажется, не слушал вовсе — смотрел куда-то за деревья. Фомин, у которого рука на перевязи после второго ранения, стоял прямо и смотрел на Зуева — внимательно, как человек, который запоминает каждое слово.
Огурцов стоял рядом со мной. Я краем глаза видел его лицо — оно не изменилось. Огурцов вообще редко менял лицо.
Петров Коля стоял в трёх шагах. Я видел, как он глотнул на одном месте в тексте — том, где про семьи. Восемнадцать лет. Мать в Воронеже.
Зуев дочитал. Сложил листок.
— Приказ Верховного Главнокомандующего товарища Сталина, — сказал он. — Вопросы?
Тишина.
Вопросов не было — или были, но никто не хотел их задавать.
— Разойдись, — скомандовал Рудаков.
Я отошёл к реке.
Встал у берега, смотрел на воду. Туман с утра не рассеялся ещё — стлался над водой, серый, сентябрьский.
Я знал этот приказ — знал всё о нём. Знал, что он будет принят с разными чувствами разными