Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На жизнь нам с Катариной я оставлял ровно столько, сколько нужно, чтобы не думать о проблемах. Пятьсот гульденов в неделю. Катарина сначала ахала, когда я сказал ей, что мы можем тратить столько на еду, вино, дрова и прочую ерунду. Потом она привыкла. Пятьсот гульденов в неделю — это была даже не роскошь, это была свобода. Свобода не считать, не прикидывать, не экономить. Захотелось устриц — берём устриц. Захотелось хорошего бургундского — покупаем бочонок. Захотелось, чтобы у Катарины было новое платье — шьём у лучшей портнихи, и плевать, сколько это стоит.
Катарина говорила, что я стал реже вздрагивать по ночам. Что стал спать спокойнее, дышать во сне ровнее, и даже перестал храпеть. Я не знал, что храпел, но поверил ей на слово. Она вообще имела надо мной какую-то странную власть. Когда она была рядом, всё казалось проще и понятнее, даже деньги, даже эта дурацкая война, которая где-то там шла, пока мы тут грели ноги у огня.
Контора на Брейстрат тоже работала как часы. Жак больше не читал Вийона при посторонних — только в обеденный перерыв, когда не было клиентов. А их становилось всё больше. Я нанял двух мальчишек для доставки писем и они носились по городу как угорелые.
Восс по прежнему сидел в своём углу. Он всё так же пил кофе, всё так же читал письма, всё так же смотрел в стену. Иногда я ловил себя на мысли, что хочу подойти и спросить: «Ты вообще живой?» Но я не спрашивал, потому что знал ответ. Восс был жив ровно настолько, насколько это требовалось для его работы. Ни граммом больше.
Мы с ним почти не разговаривали. После той истории я ждал, что он как-то проявится, подаст знак, подмигнёт — мол, свои люди, одно дело делаем. Но нет. Восс оставался Воссом. Серым и незаметным. Иногда я думал — а был ли тот день? Может, мне всё это приснилось? Может, де Мескита это просто плод моего больного воображения, порождённый стрессом и недосыпом?
Но потом я вспоминал, как Хагенхорн смотрел на меня через стол, как де Мескита наливал вино, как говорил про две бумаги — заявление и приговор. И внутри у меня всё холодело.
Однако дни шли, недели складывались в месяцы, и холодок становился всё слабее. Человек ко всему привыкает. Даже к тому, что в столе у какого-то капитана лежит смертный приговор с его именем.
Октябрь сменился ноябрём. Дождь сменился мокрым снегом, который тут же таял, превращая улицы в месиво из грязи и воды. Я купил себе новые сапоги — высокие, до колена, на толстой подошве. В них можно было ходить по улицам, не боясь промочить ноги. Катарина сказала, что я теперь выгляжу как настоящий голландец. Я не знал, обижаться или гордиться.
В одно из воскресений, когда дождь наконец прекратился и выглянуло бледное солнце, мы с Катариной гуляли по набережной. Она взяла меня под руку, прижималась плечом, и я чувствовал тепло даже сквозь толстое сукно.
— Ты изменился, — сказала она.
— В какую сторону?
— В хорошую. Раньше ты был как натянутая струна. Я смотрела на тебя и боялась, что ты лопнешь. А теперь…
— Что теперь?
Она улыбнулась. Я хотел пошутить, но вместо этого поцеловал её в висок. Она пахла лавандой и свежим хлебом — запах дома, которого у меня никогда не было. В последнее время мне стало казаться, что даже в детстве, которого я не помнил, наверное, не было такого момента, чтобы я мог просто жить и чувствовать себя в безопасности.
Вечером мы сидели у неё, пили горячее вино с корицей, смотрели на огонь в камине. Я рассказывал про контракты, про Жака, который опять проиграл в кости половину жалованья, про нового клиента из Утрехта, который хотел отправить любовное письмо, но так, чтобы жена не узнала. Катарина слушала, смеялась, и в какой-то момент я поймал себя на мысли, что счастлив. Настоящее, обычное, человеческое счастье. То, которое не продаётся за гульдены и не кончается, когда закрываешь глаза.
Я даже не вспомнил ни разу за весь вечер про де Мескиту.
В один из дней я сидел за своим столом, перебирал бумаги. Жак что-то говорил про нового клиента из Делфта — я кивал, не слушая. Мальчишки прибегали и тут же уносились обратно под дождь. Всё было как всегда.
Ближе к вечеру Восс подошёл к моему столу. Просто подошёл, будто за пером или за очередной бумагой. Жак в это время возился с письмами у дальней стены и не смотрел в нашу сторону.
— Сегодня в семь, — сказал Восс негромко, перебирая какие-то бумаги у меня на столе. — Сингел, семнадцать. Постучите в зелёную дверь, скажете, что вы от Яна. Вас проводят.
Он взял со стола пустой бланк, повертел в руках, положил обратно. Мельком глянул на меня — и пошёл на своё место. Я даже кивнуть не успел.
Я просидел в конторе до вечера. В половине седьмого я вышел. Дождь моросил, фонари на мостах горели тускло, жёлтые пятна света дрожали в воде каналов. Я шёл и думал о том, что Восс, оказывается, умеет вести себя как обычный человек, когда ему это нужно.
Сингел был недалеко. Дом семнадцать — трёхэтажный особняк с зелёной дверью и медной табличкой. Я постучал. Дверь открыл пожилой слуга в тёмном сюртуке, оглядел меня с ног до головы.
— Я от Яна, — сказал я.
Слуга кивнул, посторонился, пропуская внутрь. В холле горели свечи, пахло воском и деревом. Лестница уходила наверх — узкая, крутая, с резными перилами.
— Вас ждут, — сказал слуга. — На втором этаже, третья дверь.
Я поднялся. Лестница скрипела под ногами, но скрип был тихий, почти музыкальный. Коридор с высокими дверями. Я постучал в третью по счету.
— Войдите.
Комната оказалась большой и тёплой. Высокие окна выходили на канал, за ними темнела вода и дрожали огни фонарей. В камине горел огонь, на столе стоял графин с вином, два подсвечника, тарелка с сыром и фруктами. В кресле у камина сидел де Мескита. На нём был домашний камзол из тёмно-синего бархата, расстёгнутый у ворота. В