Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И поэтому появление и судьба названных мною знаменитых спектаклей были так или иначе связаны с судьбой Мейерхольда и его театра. Лавровский, очевидно, равнялся не только на «Пиковую даму», но и на мейерхольдовский «Маскарад», ослепительно яркое декоративное чудо, еще шедшее на сцене Александринки. А Немирович, наоборот, впервые полностью освободился от скрытого комплекса, тайно угнетавшего его, и когда он ставил «Анну Каренину» в 1937 году, и когда ставил «Травиату» в 1934-м, имея перед глазами не только рождавшуюся «Даму с камелиями», но весь мейерхольдовский репертуар, связанный с русской классикой и русской темой. «Три сестры» 1940 года – такая же русская классика, такая же русская тема, но переведенная на другой театральный язык, чистейший язык Художественного театра. Последний совершенный спектакль, возникший в шехтелевском здании в Камергерском переулке. Недосягаемый образец мхатовского – и только мхатовского – неметафорического стиля.
Тут надо добавить, что Шекспир в 1930-х годах был самым популярным классическим драматургом, а Чехов, как это ни странно, одним из наименее доступных. И оба они, елизаветинский гений, писавший на рубеже XVI и XVII веков, и русский гений, писавший на рубеже XIX и XX веков, являли собой крайние полюса отечественной театральной жизни. В Шекспире в те опасные времена ценили его историческую удаленность, не замечая, намеренно или нет, что удаленность совсем не мешает Шекспиру быть хорошо понятым именно в нашем театре. А Чехов тревожил своей приближенностью, дворянами, офицерами, хозяевами имений, хотя уже многие сознавали, что между обычными чеховскими персонажами и рядовыми советскими людьми пролегла едва ли проходимая пропасть. Эпоха Шекспира как будто бы вновь наступила. Эпоха Чехова как будто ушла от нас навсегда. Об этом и рассказывали два великих спектакля, действие которых приводило зрителя в дом – рыцарский дом сеньора Капулетти, генеральский дом брата и сестер Прозоровых. Или, иначе, блестящий, но не прекрасный дом в итальянской Вероне, похожей на столицу. Не блестящий, но прекрасный дом в русском провинциальном городе, стоящем где-то в Сибири.
Хотя из блестящего рыцарского дома наследница Джульетта бежит, и бег Джульетты-Улановой по ночной Вероне становился великим событием и художественной кульминацией наполненного многими событиями ренессансного балета.
А из прекрасного генеральского дома законные обладательницы-сестры постепенно вытесняются, вытесняются почти незаметно, под шумок прекраснодушных интеллигентских разговоров о лучшем будущем, ожидающем страну, так что роковое событие в жизни сестер принимается ими как должное, как то, что рано или поздно неизбежно случится.
Добавим еще и то, что прелестная, объятая ужасом, но совершенно не страшившаяся любви Джульетта-девочка могла существовать в Ленинграде в 1940 году, так же как и прелестная, одинокая, вся в ожидании любви, но совершенно не воинственная Ирина-барышня – в Москве тогда же. То было поколение жаждущих подлинной, а не выдуманной жизни, готовых к испытаниям, страстных и отчаянно свободных людей, совершенно не похожих на очумелых своих предшественниц в сапогах и косоворотках; талантливое, безрассудное и жертвенное поколение, каким-то чудом возникшее в предвоенные годы. Всех их ждала злая судьба – война, ранняя гибель, блокада, нищета, голод, ожидаемые ночные гости. Поразительно, как все это предсказано в шекспировском и чеховском спектаклях. Можно даже говорить о пророческой интуиции, которой был полон шекспировский балет и его создатели – Уланова и Лавровский. А в связи с чеховским спектаклем можно предположить и более широкое, хотя не совсем академическое понятие «подтекст эпохи», по аналогии в общепринятым литературоведческим термином «подтекст», которым наиболее точно характеризуется поэтика чеховской драмы. В спектакле Немировича подтекст в обычном смысле, то есть сокрытие в диалогах, не до конца высказанное признание, не до конца досказанная мысль, иначе говоря – индивидуальный подтекст в репликах брата, сестер, барона и доктора, подтекст разобщения, играл первостепенную роль, но весь спектакль и почти всех действующих лиц объединял некоторый общий подтекст, который мы и называем подтекстом эпохи. А в нем, позади слов, невысказанные ожидания, невысказанные тревоги, невысказанный страх утраты.
Подробнее о балете будет рассказано в главке о Сергее Прокофьеве. Здесь же попробую объяснить, чем нас, зрителей предвоенной, военной и послевоенной поры, так захватывал незабываемый мхатовский спектакль. Это и в самом деле непростая задача. Спектакль был открыт для зрителей, как дом трех сестер – для гостей-офицеров, но все-таки неявственная, эта самая четвертая стена возникала между сценой и зрительным залом. Непроницаемость законченного произведения, художественного абсолюта. Может быть, слишком яркая, трагедийно взметенная, но и искусно гротескная игра Бориса Ливанова в двух его эпизодах (что, судя по письмам, так беспокоило Немировича), а может быть, слишком утрированная крикливость Анастасии Георгиевской – Наташи в главном ее эпизоде («Зачем здесь на скамье валяется вилка?») – все это чуть нарушало идеально найденный, сдержанно напряженный и всегда благородный тон, господствующий в диалогах. А может быть, лишь оттеняло. Это был спектакль о судьбе благородных людей и, шире, о судьбе благородной России.
А вместе с тем это был и спектакль о судьбе русского немца барона Тузенбаха.
В первый раз я видел спектакль еще школьником, осенью 1944 года. Шла война, натурализованные немцы в нашей стране были интернированы