Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как ты, девонька?
Параскея прислушалась к себе. Слабость во всём теле, руки дрожат мелкой дрожью, внизу живота тянет глухо, но терпимо. И главное — легко. Так легко, как не было уже давно. Словно сбросила с плеч тяжёлый мешок, который тащила за собой.
— Жива, — ответила она тихо, и голос её, хриплый со сна, прозвучал ровно, спокойно. — Спасибо вам.
Лекарка усмехнулась — уголками губ, — поднялась, подошла, протягивая кружку с тёплым отваром. От него шёл пар, пахло мятой и чем-то сладковатым, мёдом, что ли.
— Пей. Это для сил. И запомни: неделю будешь беречься. Не поднимай тяжести, не студись, не купайся в реке. Травы я тебе дам с собой, как мать придёт. Заваривать и пить утром и вечером. Поняла?
Параскея кивнула, принимая кружку. Руки дрожали, и отвар плескался, грозя вылиться, но она придержала ладонями, поднесла к губам. Отвар был горький, терпкий, с каким-то странным привкусом, но она пила послушно, чувствуя, как тепло разливается по телу — от горла к груди, к животу, к ногам.
— А рожать я смогу? — спросила вдруг, поднимая глаза на лекарку. Вопрос вырвался сам, неожиданно, но, сказав, она поняла, что ждала его всю ночь, всю эту страшную ночь, когда лежала на лавке, прислушиваясь к себе.
Лекарка помолчала, глядя на неё долгим, внимательным взглядом. Потом ответила, и голос её был твёрдым, уверенным:
— Сможешь, если захочешь. Всё у тебя чисто прошло, без лишней крови. Рожай на здоровье.
У Параскеи от этих слов защипало в глазах. Не от боли — от облегчения. Такого огромного, что, казалось, сейчас разорвёт грудь. Она зажмурилась, сжала губы, но слёзы всё равно покатились — тихие, облегчённые. Значит, не всё потеряно. Значит, сможет она когда-нибудь стать матерью. Настоящей, по любви, не от этого ублюдка. Сможет родить ребёнка, которого захочет сама, которого будет ждать, как чуда.
— Спасибо, — прошептала она снова, и в этом «спасибо» было всё — и благодарность, и надежда, и вера, что жизнь продолжается.
Лекарка ничего не ответила, только погладила её по голове — сухой, тёплой ладонью, — и отошла к печке.
* * * * *
В дверь постучали — коротко, нетерпеливо. Лекарка пошла открывать, откинула тяжёлый засов, и на пороге показалась Светлана. Она была бледна, с красными, опухшими глазами, но сдержанна, собрана. На ней была та же одежда, что и вчера, — видно, не ложилась, не спала. При виде дочери, живой, сидящей на лавке с кружкой в руках, она в голос выдохнула.
— Слава богам, — и голос её дрогнул, сорвался. — Жива?
— Жива, матушка, — отозвалась Параскея, и губы её сами собой сложились в улыбку — впервые за долгое время. Улыбка вышла слабой, бледной, но она была.
Светлана шагнула вперёд, обняла дочь, прижала к себе так крепко, как будто боялась, что та исчезнет, растворится, как утренний туман. Параскея чувствовала, как мать дрожит — мелко, часто, — но она молчит, не плачет, держится. Только руки её, сухие, шершавые, гладили дочь по спине, по плечам, по спутанным рыжим волосам.
— Ну всё, — сказала Светлана, отстраняясь, и голос её был твёрже, чем лицо. — Всё позади. Сейчас соберёмся и пойдём.
Она повернулась к лекарке, и та уже протягивала узелок — холщовый, завязанный крест-накрест, пахнущий травами.
— Здесь на неделю, — сказала лекарка. — Заваривать крутой водой, пить утром и вечером, до еды. Если кровь пойдёт — сразу ко мне, не жди. Если нет — через неделю перестанешь. И берегись, девонька, берегись. Не поднимай тяжести, не студись, не мочи ноги.
Светлана слушала внимательно, кивала, повторяла про себя, запоминая. Потом полезла за пазуху, достала узелок с монетами — скудными, трудовыми, заработанными за лето. Развязала, отсчитала — медяки, мелкие, потёртые, которые она копила по одному, прятала от хозяйского глаза. Протянула лекарке.
— Сколько должны?
— Сколько дашь, — ответила та равнодушно, но монеты взяла, не глядя, сунула за пазуху.
Светлана помялась, потом низко, в пояс, поклонилась — так, что платок сполз на лоб, открыв седые волосы.
— Спасительница ты наша, — сказала она глухо. — Век не забудем.
— Идите, — махнула рукой лекарка, и в голосе её не было ни торопливости, ни раздражения — только усталость. — Идите с миром. И ты, девонька, — обратилась к Параскее, и голос её стал мягче, — помни: всё, что ни делается, к лучшему. Живи дальше. Не оглядывайся.
Параскея кивнула, поднялась с лавки. Ноги дрожали, голова кружилась, и она на миг схватилась за край стола, но устояла. Светлана поддержала её под руку — крепко, надёжно, — и они вышли из избы.
* * * * *
Солнце стояло высоко, яркое, осеннее, но ещё тёплое. Оно заливало землю щедрым, золотистым светом, и казалось, что в этом свете растворяется всё тяжёлое, что было. Листья на деревьях горели золотом и багрянцем, воздух был чист и прозрачен, и в нём, высоко-высоко, кричали птицы, собираясь в стаи. Их крик был прощальным, печальным, но в этой печали было что-то успокаивающее — всё идёт своим чередом, всё повторяется, и жизнь продолжается.
Параскея глубоко вдохнула — полной грудью, как не дышала уже давно, — и вдруг почувствовала, как хорошо жить. Просто жить — дышать, видеть небо, чувствовать под ногами землю, чувствовать руку матери, тёплую. В груди разливалось тихое, спокойное счастье — не то, что бывает от радости, а другое, глубокое, какое бывает, когда просыпаешься после долгой болезни и понимаешь, что всё, кончилось. Можно жить дальше.
Они медленно пошли к баракам. По дороге Светлана молчала, только поддерживала дочь под руку, но на полпути остановилась, вздохнула тяжело, и Параскея почувствовала, как напряжение снова возвращается в материнское тело.
— Доченька, — сказала Светлана, и голос её был тихим, виноватым. — Беда у нас. Денег почти не осталось. А расчёт за работу уже начали выдавать. Нам бы успеть, пока не уехали.
Параскея посмотрела на неё. На усталое, морщинистое лицо, на руки, сжимающие узелок с травами, на стоптанные лапти, из которых выглядывали пальцы, синие от холода. И вдруг поняла, что мать боится не того, что денег нет, — она боится, что дочь не выдержит, упадёт. А она, Параскея, не сломалась. Не сломается. Теперь — нет.
— Пойдём, матушка, — сказала она твёрдо и сжала материнскую руку.