Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Над облысевшими горами нависла тишина (голос Хадиджи дрожал, как пламя свечи), которую никогда больше не заменит ни пение, ни дом, ни очаг. Утром первого января обнаружилось, что вырезали все племена. В окрестностях нашей фермы за одну ночь убили около тысячи человек. Страна содрогнулась от этой цифры, сказала Хадиджа, и голос ее словно пытался вытащить шипы из этих слов. Никто не поверил. Так обычно говорится в сказках или передается подобно слухам, так бывает в описаниях рая и мифических битв. Уверенно заявляли, божились, что в войне против Франции полегли полтора миллиона человек, но тут тысяча показалась числом нереальным. Его уменьшили. В одних газетах появились «десятки погибших». В других «323 погибших». Еще где-то «212 погибших». А подчас вообще не считали. В делах любовных и для несметных богатств счета нет. По прошествии многих лет Хадиджу по-прежнему перекашивало от стыда и позора. Я тоже не верю в точные подсчеты. Время предстает общей картиной. По-моему, каждый в определенный момент навсегда застывает в неком возрасте и непрестанно к нему возвращается, если не решится жить дальше, родить себя заново.
Эта цифра со всей очевидностью и убедительностью опровергалась, убавлялась, сокращалась, подправлялась, сжималась, пока через десять лет не осталась одна я. Меня обнаружили утром с зажмуренными глазами, чтобы убийца не догадался, что я жива, вместо меня он зарезал сестру. Она воплощала собой жертвенного барана. Вокруг меня толпились, орали, щупали пульс, потом унесли. Мама Хадиджа оказалась в госпитале Релизана в качестве волонтера, она нашла меня, умирающую среди привезенных туда выживших. Она шла рядом с носилками, не спускала с меня глаз, села со мной в машину скорой помощи, поехала в Оран, где мой случай сочли безнадежным и решили на рассвете эвакуировать меня в более крупную больницу. Она поняла, что я попала прямиком ей в лоно по воле судьбы кровавым путем. «Ну да, я была там. Хотела поддержать, помочь, участвовать, бороться», — она мысленно подыскивала аргументы и терялась в них. Она снова вернулась в собственную историю удочеренной сироты, желавшей улучшить мир, опекать птиц, тех, кому перерезали горло, голых детей, чаек, баранов, всех, у кого два языка и дыра, мешающая им поведать свою историю.
Прости меня.
33
Последние минуты перед наступлением ночи
Таймуша. Уменьшительное от Фатимы. Так звали дочь Пророка. И тут разбитое зеркало, босые ноги той ночью и нож в горле. Сестра кажется мне огромной, когда я смотрю на нее сквозь стволы деревьев своими детскими пятилетними глазами. Она смеется, словно убеждая, что мир хорош, как мякиш горячего хлеба. Показывает мне кузнечиков в кустах. Широкий лоб, тонкие черты лица, смуглая кожа, доставшаяся от предков. У меня кожа бледная. Мы похожи на отца, если взглянуть на его лицо, а не на сгорбленную спину, когда он следит за пугливыми баранами. Таймуша постоянно придумывала разные игры: то с разными рыбками, то плела колоски, то прокладывала русло реки, она мастерица ловить ночью звезды в стакан воды. Она обожала оставлять следы: на тропинке, в грязной зимней слякоти, в золе на кухне, чертила их кровью баранов, зарезанных отцом. Даже сейчас, когда я одна и мне нечем заняться, клянусь тебе, я вижу ее следы. На стенах с облупившейся краской, в облаках, море, на спине лошади. Помню ее руки. Заметные, как дополнение к ее словам. Она радовалась жизни, напевала в одиночку, а мать смотрела на нее будто на чужестранку, приносящую беду. Ее, похоже, любили животные. Хочется верить. Мы часто играли в полях около фермы. Прятались. Считали. Раз, два, четыре, двадцать. Я бежала, залезала в какой-нибудь пролом, находила изгородь, темный угол в сарае, а она делала вид, будто меня не замечает, закрывала глаза, считала, уходила подальше, а я дрожала от радости, потом она возвращалась, волновалась, притворялась, что так испугалась, садилась, и тут я вылезала, чтобы ее рассмешить.
Полуживую, меня нашли в углу, под деревянным сундуком матери, где она хранила толстые одеяла. Я проползла туда вдоль красного вади. Там я часто укрывалась, когда мы играли в прятки с сестрой. В одной руке у меня была голова, другой я держала тело; от сестры сначала нашли только голову. Потом по кровавому следу вышли на другие трупы. Моих родителей не удалось похоронить целиком. Впрочем, целиком так никого и не похоронили. Военные отказались помогать жителям деревни, тем пришлось самим лопатами и палками заняться погребением в расщелины на горных отрогах.
Когда Хадиджа вспоминает о своем самом страшном гневе, она рассказывает еще одну историю. Первого января 2000 года, обнаружив последствия резни, сожженные поселения, дымящиеся останки изувеченных тел, все растерялись. Решили трупы свалить в колодцы, а когда колодцы переполнились, остальных бросили в канавы, по которым стекала дождевая вода. Через месяц пошел ливень, стоки размыло, голые зеленоватые трупы скатились в деревню, и потоки воды вынесли их на порог бедных хижин. Снова вырыли могилы и захоронили, потом из-за наводнения они опять всплыли, и так повторялось, пока всем не надоело опознавать останки мертвецов. Чем история закончилась, я не знаю. И Хадиджа тоже.
Меня разрезали от уха до уха. Как полагалось. Но мясник упустил свою жертву. И я выжила. Меня привезли, Хадиджа со мной носилась, кричала, металась, рыдала, прижимала к груди, всех подняла, чтобы меня зашили в госпитале Релизана; я выжила благодаря ей, ее настойчивости, она не отходила той ночью от измученного персонала. Я немая, лишенная голосовых связок, у меня нет слов, чтобы закончить эту историю. С дырой в горле и огромными глазами. Мне сделали трахеотомию, чтобы я снова могла дышать, и хирурги нарисовали дьявольскую улыбку, пришив голову к шее. Вот уже двадцать один год, как эта улыбка затыкает рты. Глупая улыбка, широкая, как радость, счастье, издевка. Она тянется от уха до уха, каллиграфически выведена под подбородком, аккуратная