Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Приехал в Чернозёмск в сентябре. Должен был раньше, в мае, но пока передавал дела, пока то, пока сё…
На кафедре новые сослуживцы сказали ему, что вот будет у тебя в группе некий Чижик, мальчик-мажор, которому в жизни страшно везёт — и на родителей, и вообще. В шахматы, правда, играет неплохо, а в остальном — полная дрянь, а не человек. Людей за людей не считает, ноги об них вытирает. И об преподавателей.
В общем, накрутили.
И решил товарищ капитан за мной присмотреть. И, если что, привести в чувство. Увидел орден — и не сдержался, потому что в Монголии, чтобы орден получить, нужно подвиг совершить, с риском для жизни. А он, Мирзопомадский, решил, что орден я в театре взял, реквизит. Чтобы посмеяться над ним, над Мирзопомадским. Выставить дурачком. Ну, получилось, да. Выставил. Он сам себя выставил. И вот теперь ему на кафедре предлагают писать рапорт о переводе, мол, не чувствуя в себе педагогического таланта, прошу направить, и тому подобное. В противном случае заявлению дадут ход, и его могут совсем того… С позором.
А он не хочет. И не может, жена болеет, и устала по гарнизонам мотаться. Так радовалась Чернозёмску, так радовалась…
— Хорошо, — сказал я, — а от меня вы что хотите, товарищ капитан?
Товарищ капитан хотел ни много, ни мало, чтобы я забрал заявление.
— Какое заявление? — я всё ещё думал о заявлении по поводу перевода на индивидуальный график обучения, и не понимал, причем здесь капитан.
Об оскорблении чести и достоинства кавалера ордена Красной Звезды. Ему обо мне многое порассказали, и даже фотографию показали, где я с Брежневым чуть не в обнимку стою. Он и сам порасспрашивал, да почитал в газетах. И понял, что я, действительно, могу испортить ему жизнь. Просто поломать на кусочки. Из-за чего? Из-за глупого недоразумения. Он готов извиниться, перед строем.
— Э, нет. Вряд ли дело в недоразумении. Даже совсем не в недоразумении.
— Почему?
— Я, товарищ капитан, никакого заявления не писал. В смысле, на вас.
— Как — не писал?
— Так. Не писал, и всё. Дел у меня других нет, как на капитанов заявления писать. Вы же, товарищ капитан, орден не сорвали, даже не дотронулись?
— Не дотронулся.
— Значит, и оскорбления не было. Тем более, что орден вы считали театральным реквизитом. Считали?
— Конечно. То есть да, считал.
— Растереть и забыть.
— Значит, заберёте?
— Значит, не писал.
— Но мне на кафедре сказали…
— А вот это интересно. Как могли сказать, если никакого заявления нет, понятно. Голосом, как ещё. Важнее — зачем сказали.
— Зачем?
— Не знаю. Возможно, вам на кафедре не рады, вы нежелательный элемент. Может, место предназначалось другому, а тут — вы. Вы что, какой-то подвиг внезапно совершили?
— Не подвиг, но да. Совершил. И меня поощрили переводом сюда, в Чернозёмск. На кафедру.
— И кому-то это пришлось не по нраву. Решили вас натравить на меня. Решили, что я обижусь и приму меры. Я не обидчив, во всяком случае, не до такой степени, и тогда ваш недоброжелатель стал блефовать. Сказал, что я написал заявление, и вас ожидают большие неприятности. Очень большие. Чтобы вы сами отказались от места.
Капитан задумался.
— Ну, да. Возможно. Даже наверняка. Кто?
— Кто может это организовать?
— Полковник? Конечно, полковник.
Полковник был главным военным в институте.
— Повторю, этого я не знаю, да и знать не хочу. У меня другие заботы. Совсем другие.
— Так я могу… Я могу сказать, что вы забрали заявление?
— Можете.
И капитан ушел. Оставив бутылку «Двина» на столе.
Интриги, интриги, всюду интриги.
Вокруг лакомого местечка всегда интриги. А кафедра для многих представляется лакомым местечком. Кто-то хочет заниматься наукой, нашей советской наукой. Вот как Наташа Гурьева, которая ради науки перевелась в Москву. Кто-то не хочет бегать по вызовам на участке, подниматься на пятый этаж без лифта десять раз на дню. Или пятнадцать. Кого-то привлекают звания доцента, а пуще профессора. Симпозиумы, конференции, иногда и за рубежом. Зарплата втрое против зарплаты врача — тоже существенно. И другие плюшки, о которых студентам знать не обязательно.
Но мне это неинтересно, и потому я не прислушиваюсь к институтским слухам и сплетням. Но вот — коснулось, пусть нечаянно. А если бы капитан не коньяк вытащил, а пистолет?
И ведь не убережешься. Отчаянно дуть на воду? Ага, ага, ага…
Можно, конечно, поспрашивать у Сени Юрьева насчёт полковника, у Сени отец профессор, возможно, в курсе институтского пасьянса, но опять же — зачем? Я с понедельника на занятия не хожу. Готовлюсь к соревнованиям. В декабре решил участвовать в первенстве страны, раз уж индивидуальный план обучения у меня. Институт трепетно относится к возможности добавить себе спортивный плюсик, а чемпион Советского Союза — это не плюсик, а огромный плюс. Патриции Римской Империи, верно, хвастались друг перед другом своими гладиаторами, а мы чем хуже? Ничем мы не хуже.
Сейчас надену джинсовый костюм и пойду закатывать сад к зиме. Собственно, большую часть работы сделал Андрюха, работник на все руки. Он теперь и не Андрюха даже, стал Андреем Петровичем. Прислонился к баптистам, но это пошло ему на пользу: бросил пить и курить, а говорил он и прежде без грязи. И женился, тоже на баптистке. Теперь работает и до обеда, и после. Утверждает, что работа есть великая благодать, а безделье порождает пороки. Мысль не новая, но для Андрюхи — откровение.
Сегодня новообращенного христианина нет, сегодня у баптистов какое-то общее дело в Чернозёмске. А я, по примеру Андрея Петровича, изгоняю пороки путём работы. Сажаю чеснок. Озимый. Своими руками. Решил расширить самоснабжение, прибавить к картошке и чеснок. По счастью, чеснока мне нужно немного, головок десять на год. Ну, пусть пятьдесят — с запасом, с большим запасом. И управился я с этим делом быстро. Аккурат к приходу другого Андрея, Андрея Николаевича Стельбова. Он как раз подъехал, пока я предавался благодати.
— Вот, — сказал я ему после приветствия, — выполняю продовольственную программу. Впрок, на будущее. Обеспечивая себя, обеспечиваю страну.
— Будущее… — сказал Стельбов, как мне показалось зловеще, — будущее, оно у всех разное. Кроме тех, у кого будущего просто нет. Зови в дом.
Войдя, он осмотрелся.
— У тебя, я вижу, ничего не меняется.
Как и прежде, Стельбов заходит барином и ждет, что перед ним все почтительно склонятся и будут