Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дамиан не двигается с места. Только меняется голос — становится ниже, тяжелее, и слова падают в стражника, как камни в колодец.
— Бумага пришла на обвиняемую, которую надлежит доставить в Торговую палату, — говорит он. — Живой и в срок. Я и есть тот, кто её доставляет. Лорд Дамиан Вардис, Дракон Соляного Предела. Хочешь протрубить в рог и объяснить потом старшине Ортвину, отчего ты задержал его свидетельницу на заставе и сорвал слушание, — труби.
Стражник смотрит на него снизу вверх, и я вижу, как до него доходит: перед ним не купец. Перчатка на руке Дамиана, что лежит на луке седла, чуть сжимается, и по коже под ней на миг проступает что-то тёмное, чешуйчатое, и тут же гаснет. Рука у стражника с рогом опускается сама собой.
— Так это… при вас она, ваша милость. — Он захлопывает книгу. — Тогда чего ж. Проезжайте. Мы ничего.
Мы трогаем шагом, мимо шлагбаума, мимо расступившихся людей. Я жду, пока застава скроется за поворотом, и только тогда позволяю себе выдохнуть.
— Спасибо, — говорю тихо.
— Не благодари. — Дамиан смотрит вперёд, на дорогу. — Ты видела, как это было. Одно моё слово — и вся застава уже знает, что дочь Ансельма Хартвуда жива и едет в столицу под рукой дракона. К ночи это будет на трёх постоялых дворах. К утру — у Скейна. Я тебя не спрятал. Я тебя показал.
Я молчу, потому что он прав. За то, что меня не заковали на заставе, заплачено вперёд — и заплачено тем, что теперь весь тракт знает, где я и с кем. Ещё одна строка. Их у меня уже целая книга.
Столица встречает шумом и запахом, от которого я отвыкла, — дым, рыба, кожа, деньги. Я родилась в таком городе. Тот был меньше и добрее, и в том городе меня знали по отцовской вывеске. Здесь я никто. Здесь у Скейна на каждом углу свои уши, и я вжимаю подбородок в платок всякий раз, как мимо проходит человек, что смотрит на меня на полвзгляда дольше, чем нужно.
Своего дома у Дамиана здесь нет, старый продали ещё при отце. Нас селят в наёмных комнатах при купеческом подворье, тесных и дорогих. Дамиан отсчитывает хозяину серебро, не торгуясь, и я смотрю, как убывает кошель. Он ловит мой взгляд и убирает кошель за пазуху.
— Не считай, — говорит.
— Поздно, ваша милость. Уже посчитала.
Комнат две, разделённых тонкой стеной, и одна дверь на две. Дамиан обходит их первым, заглядывает в окно, проверяет засов, только потом впускает меня. У окна он стоит дольше, чем нужно: смотрит вниз, во двор, запоминает, кто входит и выходит. Я уже знаю этот его взгляд. Так он глядел на собственный двор в Соляном Пределе, когда искал, откуда придёт нож.
Грамоту я перечитываю в тот же вечер, слово за словом. Один раз, второй. К третьему разу руки уже не дрожат.
Меня, Талию Хартвуд, обвиняют в подлоге и хищении из дома «Хартвуд и дочь». В том, что я — ещё до пострига, пока жила в отчем доме, — переписывала счета, уводила товар, присваивала деньги и тем разорила дело. Всё, что сделала Северина, здесь переложено на меня. Бедная вдова, разбирая руины, будто бы только теперь дозналась, кто пустил дом прахом: порочная падчерица, которую по доброте отправили в святую обитель замаливать грех.
Я кладу грамоту на стол лицом вниз.
— Они ждут, что я стану оправдываться, — говорю. — Доказывать, что не крала. Этого нельзя доказать, на то и расчёт. Пока оправдываюсь — виновна.
Дамиан стоит у окна, спиной ко мне.
— И что ты будешь делать.
— То, что вы сделали бы с Крессом, не будь меня. — Я переворачиваю грамоту чистой стороной вверх, разглаживаю ладонью. — Не защищаться. Нападать. Снять с себя чужое воровство можно одним способом — доказать настоящее. Не «Талия не крала», а «крала Северина. Вот суммы. Вот куда ушли деньги». Тогда обвинение падает на того, кто его подал.
— У тебя нет этих бумаг.
— Пока нет. Но я выросла в этом доме. Я знаю, где отец держал вторые книги, знаю его людей, знаю, кто из старых приказчиков не продался бы Северине и за тройное жалованье. — Я поворачиваюсь к нему. — Мне нужно в город. Не под замок в этих комнатах. Вы обещали.
Он оборачивается. Смотрит на мою руку с меткой, потом мне в лицо. Я вижу, чего ему стоит не сказать «нет».
— Двое моих людей при тебе всегда, — говорит он. — Возвращаешься до темноты. — Он делает паузу. — Это не клетка. Это осада. В осаде и вольные ходят по стене с оглядкой.
— По стене я согласна. Лишь бы не в подвале.
Он подходит. Я задираю голову — иначе с ним нельзя. От него тянет тем самым, грозой и жаром, и след на моём запястье теплеет. Я вижу по его глазам, что он это чувствует. Он не касается меня. Только поднимает руку, будто хочет поправить сползший с моего плеча платок, — и роняет её на полдороге.
— Пока ты доказываешь их вину, они доказывают твою смерть, — говорит он тихо. — Им проще, чтобы обвиняемая не дожила до суда, чем чтобы заговорила в зале.
— Меня уже один раз объявили мёртвой раньше срока. — Я смотрю ему в лицо. — С тех пор не люблю умирать по чужому расписанию.
Что-то проходит по его лицу. Он отступает первым.
— Спи, — говорит он от двери в соседнюю комнату. — Завтра начнёшь.
Стена между комнатами тонкая. Я гашу свечу, ложусь и слушаю, как он там ходит из угла в угол — до окна, назад, до окна, назад. Один раз шаги замирают у самой стены, с той стороны, где моя постель, и стоят так долго, что я перестаю дышать. Потом отходят. Я лежу в темноте, считаю не мешки и не деньги, а его шаги, и сбиваюсь, и считаю снова, пока не сбиваюсь уже во сне.
Глава 17
Лавка из руин