Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В селе часто останавливались на отдых или формирование воинские части. Командиры и красноармейцы зимой вставали на постой по дворам, а летом жили в лесу, где у них были вырыты землянки, дымились походные кухни на высоких колесах, тянулись по соснам провода полевых телефонов и был полигон, на котором учились стрелять молодые бойцы.
Однажды, когда стоявшая в лесу воинская часть снялась и отправилась на фронт, я пошел на покинутый полигон. Там я набрал много стреляных гильз, наковырял в песке за мишенями целый карман расплющенных пуль и направился лесом домой.
И тут я увидел лошадь. Она неподвижно стояла в кустах, понурив голову. Лошадь была гнедой масти, с белой проточиной на лбу, высокая и очень худая, с выпиравшими ребрами и мослаками крупа. От нее остро пахло нечищеной шерстью и каким-то особенно неприятным, тошнотворным запахом загноившегося тела. Множество мух, к которым она, по-видимому, привыкла и не отгоняла их, липли к ее слезившимся глазам, жужжали и кружились около ног.
Я подошел к ней и протянул руку, чтобы погладить щеку. Лошадь дернула головой и отпрянула, тяжело переступив обеими передними ногами сразу, точно вытаскивая их из топкого болота. И я заметил, что у нее болят ноги. Бабки ног были отекшими, а под щетками около копыт мокли и гноились. На лошади не было ни уздечки, ни недоуздка. Ясно было, что эта лошадь была ничейной. Кто бросил ее здесь, в лесу, больную, на медленное умирание? Вероятно, она была оставлена беженцами, потому что пехотная часть, которая стояла в лесу, лошадей – насколько мне было известно – не держала.
Я отломил ей кусочек хлеба, который прихватил с собой в лес. Лошадь обнюхала протянутую руку и, щекоча мне ладонь мягкими губами, подобрала хлеб. Я дал ей еще кусочек. Лошадь потянулась за ладонью и с трудом переступила мне вслед.
И тогда я решил взять лошадь домой. Из брючного ремешка я сделал подобие недоуздка, обуздал ее и повел. Каждый шаг причинял лошади боль, она упиралась и отказывалась идти, словно бы упрашивая оставить ее в покое. Я уговаривал, заманивал хлебом и подгонял ее прутиком. Через каждые пятнадцать – двадцать шагов мы останавливались передохнуть, я как мог ободрял ее, поглаживал ей щеку и пыльную шею с рубцами старой, заросшей шерстью, выжженной метки-тавра. Второе такое же тавро стояло у нее на левой задней ноге.
До села идти было недалеко, но мы пришли домой, когда день уже клонился к вечеру. Увидев во дворе лошадь, мать удивилась и огорчилась: до лошади ли было тогда, в то тяжелое военное время!
Но лошадь все-таки оставили во дворе, чтобы решить ее судьбу наутро. Я разобрал в пустовавшем курятнике насест и с трудом в этот тесный сарайчик задвинул задним ходом, как автомобиль, нашу лошадь.
На следующий день к нам пришел совхозный ветеринарный фельдшер Евстигней Васильевич. Лошадь, уже привыкшая ко мне, встретила фельдшера настороженно, пятилась и прижимала уши, когда тот особенно бесцеремонно поднимал за щетку ее ногу и рассматривал через очки больные места.
– Спета ее песенка, – сказал, причмокнув, Евстигней Васильевич. – Болезнь эта страшная и очень заразная, на совхозную конюшню ее ставить ни в коем случае нельзя. Да и кому такой одер сейчас нужен? – добавил он, вытирая ладони сеном. – Теперь и за справной-то скотиной ходить некому. В общем, одна ей дорога – под обух, чтобы не мучилась… – вздохнул фельдшер.
Так лошадь осталась у нас. Старое тавро у нее на шее смахивало на крылья, и мы назвали ее Ласточкой. Хотя, по правде сказать, это имя, напоминавшее неутомимую летунью, весело щебечущую у лепного гнезда, не очень-то подходило больной и истощенной, неподвижной лошади.
Переход из леса обошелся ей, по-видимому, нелегко. И в первый и во второй вечер, когда я перед сном заглядывал к ней в сарай, лошадь тяжело дышала и порой протяжно, страшно стонала.
Теперь я частенько бегал к Евстигнею Васильевичу в его лечебницу. Там в белых стеклянных шкафах стояло множество разных пузырьков с непонятными надписями на латинском языке, резко пахло смесью запахов многих лекарств. Я с интересом наблюдал, как фельдшер стирал в фарфоровой ступке какую-нибудь мазь или, приложив ухо к шерстистому боку, выслушивал корову, косившую на него напуганным лиловым, с красными жилками глазом. Я упрашивал Евстигнея Васильевича зайти после работы посмотреть лошадь. Мне так хотелось вылечить нашу Ласточку! Наученный фельдшером, я ежедневно промывал гноившиеся места раствором марганцовки, мазал вонючей мазью и бинтовал бабки ног. Заодно я подлечивал и старые ссадины от хомута и седёлки. Лошадь передергивала кожей, точно ее жалил овод. Промывание причиняло ей боль, но она терпела, а когда боль становилась особенно резкой, переступала, тыкалась мне в спину мордой и легонько прихватывала губами плечо.
Время шло, а состояние ее почти не менялось. Видно, действительно очень запущена была ее болезнь. Хорошо, что она хоть ела, аппетит ее улучшался, и это вселяло надежду.
Пришла зима. Стало труднее с кормом для Ласточки. Сена у нас было заготовлено только для нашей коровы Марты, никто ведь не мог рассчитывать на такое прибавление в хозяйстве! Я уходил на лыжах в поля, находил остожья брошенных ометов, дергал из-под снега остатки сена или соломы и вязанками привозил домой. За обедом я припрятывал кусочки хлеба, чтобы скормить их потом Ласточке.
Мама, которая сначала неодобрительно относилась к моим хлопотам по лечению лошади, теперь нет-нет да тоже собирала что-нибудь и готовила для нее вкусное. Она сходила в контору совхоза и получила разрешение собрать в пустых закромах склада оставшийся овес. Над разостланной в кухне простыней мы отвеяли овес от мусора и давали его Ласточке.
Как-то снова зашел Евстигней Васильевич, давно у нас не бывавший, осмотрел Ласточку и сказал, что в болезни лошади наступил перелом и дела несомненно пошли на поправку. Я чувствовал это и сам по настроению Ласточки. Заслышав мои шаги, она встречала меня радостным ржанием, тыкалась губами в руки и карманы, отыскивая привычное угощение. Я нес ей от колодца воду. Приятно было видеть, как она пьет, аккуратно вытянув