Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Полузаброшенные деревеньки по пути наводили на мысли о моей родной. И о доме, старом, но живом. Как товарищ прабабушка. Пытаясь отвлечься от картинок, что роились в голове совсем уж хаотично, отвлекая и мешая, нажал на кнопку аудиосистемы. Или приёмника, как сам же и окрестил его вчера.
Звуки рояля наполнили салон и гудевшую голову. Голос, трогательный, искренний, каких сейчас на эстраде, пожалуй, не сыщешь, запел. Шипящие он произносил не так, как сейчас, а по-старому. Лёгкое грассирование, которое не было и мысли назвать картавостью. Протяжные гласные и настоящие, живые, высокие ноты и эмоции. Я снова вздрогнул на словах об обручальном кольце. И поёжился, потерев шею и плечи. По которым гарцевали табуны мурашек. Особенно на последнем куплете:
И никто не додумался просто стать на колени
И сказать этим мальчикам, что в бездарной стране
Даже светлые подвиги — это только ступени
В бесконечные пропасти — к недоступной Весне!*
* Александр Вертинский — То, что я должен сказать: https://music.yandex.ru/album/5734251/track/43166669
Да, памяти не обманули. Про занавес ей говорил именно этот Александр Николаевич. А вот желание искать знаки и сигналы Вселенной пронзительная песня будто бы начисто отрубила. И это было очень кстати. Мне и так было, чего поискать и чем заняться. И, выбравшись на трассу, я впервые в обеих памятях не подумал привычного «Спи спокойно, дружище», проезжая мимо обелиска-креста, где расстреляли Кирюхину машину. Было, о чём подумать, кроме этого. Теперь очень многие ограничения, привычные с детства, ограничениями не были. Значит, и к выводам можно было прийти поистине безграничным. И дел впереди была прорва.
Авдотья Романовна, помимо журналов, выдала нелепо-смешного вида блокнотик, какие, кажется, детям в садиках для рисования дают: формата А5, на ярко-жёлтой пружинке сверху. На плотном глянцевом картоне первого листа-обложки ковыляла белая утка, за которой спешили два забавных жёлтых утёнка. Вокруг них причудливый мозг художника или дизайнера раскидал хаотично что-то, одинаково похожее на цветы и на снежинки. С пятью лепестками или лучами. Синими, а точнее — какими-то льдисто-голубоватыми. От этого смотреть на красные лапы птичек было тревожно, как-то жалко их становилось. Босиком по снегу — так себе приключение. А потом я раскрыл блокнот и утку с утятами на некоторое время жалеть перестал. Но скоро снова начал. Да сильно так, чуть не до слёз.
Знакомый почерк, знакомые чёрные чернила или тушь. Листы, плотные, не в клетку или в линейку, а чисто белые, были покрыты строчками, ровными настолько, что казалось, их точно должны были писать по направляющим, которые потом стёрли ластиком. Но, наверное, те самые стальные люди прежнего времени умели думать и действовать не так, как их дети-внуки. Которые без границ и рамок запросто «роняли» или «задирали» строчку на листе. Едва не заворачивая её петлёй.
Буквы, ровные и какие-то в хорошем смысле слова по-старому изящные, но строгие, складывались в строчки. Строки складывались в текст. Который укладываться в голове и не думал. Но бабушка каким-то почти нежным, успокаивающим движением одной рукой закрыла блокнот, вынимая его из моих замерших пальцев, а второй погладила меня по плечу. Дав понять, что торопиться по-прежнему не стоило, и что Время как всегда было. И будет. И я тогда постарался отогнать от себя лишние мысли насчёт того, будем ли при этом мы с ней. Но кивнул, соглашаясь молча с тем, что изучу записи позже, вдумчиво, как люблю и как умею. Если только в этой ветке судьбы не разучился и не разлюбил внезапно.
Ручку дверную придерживал, как обычно, чтоб не скрипнула, но знал, что без толку — видел мамин силуэт за тюлем окна их комнаты, когда вылезал из Ромы. Бережно прижимая к груди журналы и блокнот. Пока стоял в неожиданной пробке из-за аварии на Мигаловском мосту, глянул записи ещё раз. И снова отложил, убедившись в том, что это точно не на ходу надо было изучать. И в том, что три старых чекиста проделали невообразимую работу. А ещё в том, что фирменная дотошность и придирчивость была не только петелинской. Товарищ Круглова-Гневышева была как бы ещё и не душнее, чем Миха Петля. И блок-схемы, так любимые мной, у неё тоже выходили отлично.
— Миша, где ты пропадал? Мы переживали! — мама начала волноваться с порога. За спиной у неё стоял папа, глядя на меня чуть сощурившись. Да, на операцию я его так и не уговорил, хоть там и не было, как мне обещали, ничего сложного. Но мой бесстрашный отец, самый умный и самый сильный, очень боялся врачей и больниц. «Залечут же, штопаный рукав!» — всегда говорил он.
За другим плечом мамы стоял Петька. Этот глядел без прищура, но с заметной тревогой.
— Пап, мы со Стасом вчера покопались осторожно в каталогах. Там что-то непонятное… очень, — пробормотал он. Ему, отличнику, спортсмену, будущему доктору, такая растерянность совершенно не шла.
— Всё там понятное, Петь. Папа всё узнал и всё расскажет. Но только за столом, а не в коридоре, да? — я повесил куртку на крючок вешалки и расшнуровывал ботинки, говоря с привычными, раньше привычными, уверенностью и спокойствием.
Отец, кажется, тону поверил первым, обернувшись в сторону кухни и легонько похлопав по плечу маму, что так и стояла в коридоре, теребя в руках полотенце.
— А мы как чувствовали, Миш. Чайник как раз вскипел. Ну пошли, пошли, чего толпиться-то в прихожей? — уже на ходу сообщил он через плечо. И жена со внуком послушно пошли следом. Обернувшись по разу, будто опасались, что я сдёрну сейчас курточку с крюка и сорвусь за дверь сам. Босиком, по снегу, как те утка с утятами…
— Так. Сперва ты, Петь, — кивнул я маме благодарно, принимая чашку с чаем, большую, пузатую, в красно-золотых не то цветах, не то яблоках. Вот тебе и семейная внимательность — за почти четыре десятка лет так и не понял. Но узоры и правда были одинаково похожи и на то, и на другое.
— Мы со Стасом были в библиотеке, в областной, где драмтеатр и администрации, — начал сын, вздохнув. Родители смотрели на него внимательно, хотя наверняка эту историю слышали ещё вчера. Молчал и я, подавив желание ускорить сына фразой