Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тебя не взяла вода, не взял огонь. Даже дуболомы, не допустившие твоего возвращения на подплав, не сломили твою волю. Помню, в училище говорили: «Ну, Травников далеко пойдет». И пошел бы – сплошной отличник, спортивный, удачливый, – точно, далеко бы продвинулся на флоте, в адмиралы вышел бы, если б не катастрофа на втором году войны. Досталось тебе, Валя, до красной черты. Но ты выстоял. Пускай не в подводном плавании, пусть в каботажном, на вспомогательном флоте, ты стал хорошим капитаном. Вон как тепло говорят о тебе сослуживцы.
– …Как в своей квартире, так и в море ориентировался, – басил загорелый геркулес средних лет в полной морфлотской форме, при галстуке. – Ну, прирожденный он был моряк, Валентин Ефимыч. Мне, как его помощнику, очень даже хорошо было служить и плавать.
– …Строгий был, да. Но по справедливости. Не кричал никогда, на сознательность нажимал…
– …В шестьдесят втором, осенью, штормило – ужасное дело. Мы в Таллине стояли, вдруг дали команду идти по-срочному на Осмуссар. Там, к северу от него, крушение потерпел сухогруз. Помощь запросил. Мы пошли. А шторм! Ну, семь баллов, ужасное дело. Так он, Валентин Ефимыч, в эту чертову болтанку сумел подойти и спасенье людей организовал…
А бородатый инвалид кривым боком подступил к гробу и заговорил резким голосом:
– Знаю Травникова с сорок первого года. Мы, курсанты училища Фрунзе, держали оборону Питера. У Красного Села держали, потом на Свири…
Япона мать! – вспомнил я травниковскую присказку. Это же Савкин! Владлен Савкин, с ним Валя был в плену… Бороду отрастил, как старик… узнать невозможно…
– …Взводом командовал, – продолжал выкрикивать Владлен Савкин в настороженную тишину, – и не только, значит, храбрость, морпехоте ее не занимать, но и командирские качества у Валентина имелись. Мы с ним в сорок третьем у финнов в плену встретились. Так он и в плену…
– Вы кто такой? – прервал Савкина меднолицый начальник плавсредств.
Но Савкин вроде и не услышал окрика, продолжал еще громче:
– …И потом в нашем, советском, плену достойно держался. Я еще сказать хочу: мы не должны радоваться, что сегодня наши войска вошли в Чехословакию. Нас чехи не звали…
– Вы что тут демагогию разводите? – крикнул меднолицый начальник. – Как это не звали? Утром ясно по радио сказано: обратились с просьбой о защите социализма…
– Обратилась группка политиков, которые обанкротились. Они не представляют чехословацкий…
– Это Дубчек обанкротился и его покровители на Западе! Если б не наша помощь, то в Прагу вошли бы…
– Вадя! – обернула ко мне Маша лицо со страдальчески вздернутыми бровями. – Да что же это…
В следующий миг я, прокашлявшись, выкрикнул:
– Перестаньте! Вы не на митинге! Над гробом – нельзя тарахтеть о политике.
– Это верно, товарищ кавторанг, – прищурился на меня меднолицый начальник. – Но оставить без ответа безответственные… хм… ошибочные политические выпады тоже нельзя. Это же демагогия – пришел какой-то, неизвестно откуда…
– Известно, – перебил я его. – Это Владлен Савкин, он был с нами, с Травниковым и со мной, в бригаде морпехоты. Дрался храбро, не хуже других бойцов, сильно израненный попал в плен. Тут тепло говорили о нашем боевом друге Валентине Травникове. Могу добавить: он и офицером-подводником был образцовым. В сорок втором лодка, на которой он командовал боевой частью два-три, совершила героический поход, потопила пять кораблей противника. Травников был награжден орденом Красного Знамени…
И снова вступила тягучая медь оркестра. Двое кладбищенских служителей подняли длинную крышку, но замерли, не опустив ее. Маша, склонившись над гробом, целовала Травникова, плакала навзрыд. Оркестр сочувственно, негромко изливал печаль.
Валентина и седая женщина, в которой я узнал их соседку Ирину, потянули Машу за руки. Застучали молотки, прибивая крышку гроба. Маша, содрогаясь от стука, уткнула лицо в плечо дочери.
Гроб опустили на канатах. С невыносимо сиротливым видом он стоял внизу, в глубокой могиле. Я бросил горсть земли на его крышку. Гробовщики быстрыми взмахами лопат засыпали могилу. На небольшой холмик положили венки.
Вот и все. На сорок восьмом году оборвалась твоя недолгая жизнь, Валя Травников, безаварийный капитан. Недоплавал, недолюбил, недочитал; «земную жизнь пройдя до половины», ты лег в желто-серую землю Кронштадта.
Прощай!
Поминки были в кафе на Коммунистической, угол Июльской. Герань в горшках на окнах оживляла скромное убранство зала. На столах была водка, закуски во главе с фиолетовым винегретом, и подали горячее – котлеты с гречкой. Говорили тосты.
Я сидел рядом с Владленом Савкиным.
– Тебя трудно узнать, Влад. Зачем отрастил такую бороду?
– Для красоты, – ответил он, отправив в щель между усами и бородой кусок котлеты. – Уж лучше борода, чем плешь, – кивнул он на мои глубокие залысины.
– Допустим. Как тебе живется?
– Хорошо живется. Помнишь, был такой Бела Кун, мерзавец и убийца? Вот я живу на улице его имени.
– Валя мне говорил, что ты жил на проспекте Кирова.
– Ну, жил. А когда отца угробили и меня посадили, ту квартиру отобрали. – Владлен дожевал котлету, отчетливо стуча зубными протезами, и вперил в меня немигающий взгляд. – Ты как относишься к сегодняшнему вторжению?
– Отрицательно отношусь.
– Мы с Ксенией Ивановной готовим письмо с критикой доктрины Брежнева.
– Что за доктрина?
– Об ограниченном суверенитете. Захотели демократический социализм? Хер вам! У нас социалистическая демократия: делайте что велят. А если ослушаетесь, то, извините, ваш суверенитет танки раздавят.
– А кто это – Ксения Ивановна?
– Морозова. Ты что, не знаешь?
Ну, Морозова в Ленинграде, конечно, известна. Журналистка, литературный критик. Два года назад, когда осудили Синявского и Даниэля за то, что в Европе издали их книги, которые у нас не изданы и никто не читал, – она, Морозова, распространила протестующее письмо. Нельзя, дескать, сажать в тюрьму писателей, даже если они критикуют какие-то действия власти. Ох и обрушились на Морозову газеты, не только у нас в Питере, но и в Москве. Ее обвинили в идеологической незрелости. В забвении основополагающих принципов марксизма-ленинизма, ну и все такое. Исключили Морозову из Союза журналистов, еще откуда-то.
– Железная женщина, – говорил Савкин. – Не терпит вранья. Не любит этих – писак, конформистов… Да ведь и ты в газеты пишешь. Может, и ты конформист?
– Нет. Даже не очень знаю, что это такое. Пишу о том, как морская пехота дралась под Питером. И на Свири, за Ладогой. И конечно, о подводниках…
– А-а, Свирь! Ты напиши о нашем рейде по финским тылам. И как меня полумертвого в лесу забыли.
– Тебя не забыли. Но была такая обстановка…
– Такая обстановка, что кто не сдох в финском плену, их запихали в родной советский лагерь – давай рубай уголек. Вот напиши про эту сталинскую заботу.
– Написать, конечно, можно…
– И нужно! – выкрикнул Владлен. И состроил пренеприятную гримасу. – Но нельзя!
Что тут скажешь? Мы не чехословаки, цензуру не отменили. Ни одна газета, если