Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кулёма вздрогнула, шарахнулась к своим лоханям, ужасаясь, что порушила свое же выверенное до секунды расписание, а Жюстиныч все тюкал ножом, пластовал почти прозрачно ананас, шевеля в такт толстыми губами: сорок семь, сорок восемь…
Про Кулёму он уже забыл.
Через два часа она вошла в привычный ритм. Через четыре часа поняла, что больше не вытерпит. Не сможет.
До закрытия было минут сорок – самое черное собачье время. Официантов, серых от усталости, мотало на поворотах, из ресторанного зала шел густой пьяный рев, его Кулёма не слышала, но ощущала – как низкую, мелко дрожащую волну, которая била то под коленки, то, внезапно взмывая, прямо в солнечное сплетение. Повара все чаще ошибались, путали приправы, расплескивали соуса, Жюстиныч ревел бугаем, бросался то к одному, то к другому, оскальзываясь на очистках и лужах.
Кулёма оглянулась. Ананас лежал на столе, прикрытый полотенцем, чтоб не заветрился.
Она не ела уже часов шестнадцать, но не чувствовала голода. По природе своей недоеда, Кулёма в ресторане и вовсе обходилась парой утренних сухарей. Вообще, им всем полагался дармовой хозяйский харч, но никто, конечно, не морочился. Повара успевали напробоваться до тошноты, официанты на ходу подъедали с тарелок, облизывали пальцы, чавкали, роняли куски и, подобрав с пола, дожевывали. Брезгливых в ресторанном деле не было.
Кулёма оглянулась еще раз.
Ангельчики не пели уже – голосили руладами, как коты.
Кулёма быстро подошла к столу, схватила ананасный ломтик – неожиданно твердый, почти деревянный, – сунула преступную, как не свою, руку под фартук и вышмыгнула из кухни, и ведро для виду не прихватила, хотя кто спросит, кому она вообще нужна?
Хлопнула дверь, еще одна – тугая, из сенец, и мороз навалился на Кулёму, как медведь. Холодно было так, что слипались ноздри. Кулёма еле протолкнула в себя плотный колючий воздух. Прижалась к двери. Воронеж спал. Было очень темно, только светился, словно сам собой, снег, и на мгновение Кулёме показалось, что она совершенно одна, – не только тут, на черном крыльце, но и вообще, всюду, и что нет в этом всюду вообще ничего. Даже чисел. Только бесконечно позванивающее ангельское пение.
После кухонного галдежа было ошеломляюще тихо, словно голову обернули ватой. Глухая почти, Кулёма вдруг испугалась этой тишины, поежилась. В темноте прямо напротив нее зажглось окошко, маленькое, желтое. Словно кто-то смотрел на нее в упор, не мигая. Там и дома никакого нет, поняла Кулёма. И пусть. И пусть. И ничего не страшно. Это поблазнилось просто.
Кулёма спустилась со ступенек, обошла крыльцо, проваливаясь в высокий снег, вынула из-под фартука ананасный треугольник. От распаренной руки шел пар – белесый, тихий, будто Кулёма испарялась, таяла. Земляничный дух был жив даже на морозе. Стоял тихим облачком. Розоватым. Плотным. Почти видимым.
Кулёма перекрестилась левой рукой, готовясь принять грех, и вдруг дверь хлопнула с такой силой, что Кулёма ахнула и разжала пальцы. Ананас беззвучно скользнул в невидимый сугроб. На крыльцо выскочил Жюстиныч, от него тоже валил пар, но не слабый, как от Кулёмы, а крепкий, почти банный. Рысаки на морозе так дымили – чисто труба. Жюстиныч шоркнул серничком, закурил – Кулёма увидела круглый красный огонек, – и сразу сильно запахло живым дымом. Потом Жюстиныч завозился в темноте, тихо матюкаясь, и прямо рядом с Кулёмой ударила в снег желтая витая струя.
Кулёма зажмурилась, затаилась, слушая журчание, почти ручьевое, и опять в голове сильно и нежно запахло земляникой.
Жюстиныч излился наконец, иссяк, шумно, протяжно пернул – и ручей смолк. Несколько теплых брызг упало Кулёме на голову, осело на лице, она утерлась. Папиросный огонек прочертил в черноте красивую красную дугу, и она машинально рассчитала уравнение параболы. Не ошиблась.
Дверь снова хлопнула.
Кулёма осталась одна.
Она присела, стала шарить руками в сугробе, все время натыкаясь на длинное, еще теплое жерло, которое проделала в сугробе струя Жюстиныча. В темноте все казалось неподвижным, ненастоящим. Юбка и платок заледенели, стояли колом.
Нашла!
Кулёма вытащила ананас со дна сугроба. Поднесла к лицу. Завоняло сильно, остро. Кулёма обтерла рукой, потом юбкой. Надкусила.
Теперь она воровка.
Ломтик хрустнул, сухой, волокнистый, действительно деревянный. Мороз успел прохватить его целиком, на языке рассыпались колкие льдинки.
Кулёма скривилась.
Кисло.
Просто кисло. Как крыжовник недозрелый.
Кулёма всхлипнула, сморгнула.
Воровка!
И единственное окошко в темноте тотчас погасло.
Словно Бог увидел то, что хотел, и закрыл глаза.
Ебобо
Вот какого ты кобенишься, я не понимаю?
Вадик трясет задранными руками, словно призывает к ответу замшевую от пыли пятирожковую люстру. Руки у Вадика толстые, в рыжей плотной шерсти, браслетка от часов впилась в запястье, щеки и даже лоб – в красно-лиловых пятнах. Как будто кто-то плеснул Вадику в морду марганцовку. Вадику надо больше двигаться и меньше жрать. Люстру надо вымыть. Васе надо ответить, но Вася молчит. Грызет ногти, которых и так нету, съедены давным-давно, еще до школы. Может, и раньше. Может, ногтей у Васи вообще никогда не было.
Ты хоть понимаешь, что, кроме тебя, некому? Давай я все брошу, займусь этим, и все передохнут с голоду. Так ты хочешь, скажи, – так? Да?
Это не вопросы, – точнее, вопросы риторические. Вася знает слово “риторический”, у Васи средний балл ЕГЭ – 64,2, но молчит Вася не только потому, что на риторические вопросы не требуется отвечать. У Васи корзина на “Озоне” на семьсот семьдесят девять тысяч рублей ноль нуль копеек. И зарплата – двадцать тысяч в месяц. На руки. Вадик говорит – косарей. Выдает косари на руки именно он. Это, конечно, сильно меняет дело.
Вася работает на Вадика пятый год. Типа баристой. Типа в сетевом кафе. На самом деле это три сраных будки в разных концах города – два на три метра плюс подсобное помещение. Окон нет. Будки не отличаются друг от друга ничем – самая дешевая кофемашина, пожилая микроволновка (одну Вадик припер из дома, две сторговал на “Авито”), витрина с выпечкой, одноногий стоячий столик, стены обшиты пластмассовыми панелями под ольху. Над