Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рядом с ним из кузова спустился молодой фельдшер. Тот самый, который утром не поднимал глаз у навеса. Теперь губы у него не тряслись: он потребовал место под перевязочную, чистую воду и двух людей таскать раненых. Ему дали пустой сарай, бочку сомнительной чистоты и одного человека с рукой на перевязи. Он принял всё без спора и пошёл работать.
Так и собирался полк — не из частей, а из тех, кто добрался.
К вечеру ожидание человека с папкой стало почти облегчением: пусть уже будет, что будет. Неизвестность за спиной выматывала хуже прямого вопроса.
За мной пришли не сразу. Сперва вызвали Лунина — на полчаса, не больше. Лунин вышел от человека с папкой серый, прошёл мимо меня к машинам и только у капота обронил, ни к кому: «Ну-ну». Больше не сказал ничего. И это его «ну-ну» было хуже долгого разговора.
Мы обживались на новом поле, как обживаются на день: рыли щели, растаскивали и маскировали машины — теперь это делали уже без моих подсказок, само собой, наученные, — и ждали горючего, приказов и немца, в порядке вероятности. К вечеру двадцать восьмого стало известно, что при полку теперь есть свой человек из органов. Что он приехал с тыловым эшелоном. И что он уже спрашивал, кто тут летал на «Вересовке» и кто уводил машины под лес «по предчувствию».
Лунин нашёл меня у машины в сумерках. Он не стал ходить вокруг — присел рядом, достал ветошь, повертел в руках; взгляд не отрывал от раскрытого капота.
— Приехал человек с папкой. Спрашивал про тебя.
— Знаю, — сказал я.
— Не знаешь. — Он всё вертел ветошь. — Он меня полчаса спрашивал, какие твои слова были до второго налёта, а какие мы потом к ним приписали. Три раза, в разном порядке. Я сказал как было: ты велел тащить машины под деревья, потому что немец вернётся. Он спросил, почему остальные не догадались.
— И что ты ответил?
— Потому что остальные трое суток не спали. — Лунин наконец посмотрел на меня. — Ты, парень, летать умеешь и в машинах смыслишь больше, чем тебе положено по годам, — это я вижу, и Гришин видит, и слава богу. А тот увидит другое: ты слишком часто знаешь, куда ткнуть пальцем. Я тебе говорил — помалкивай. Так вот теперь помалкивай вдвое. Не умничай, но и дурака не валяй: дурака он раскусит раньше, чем ты рот закроешь. Отвечай на то, что спросил. На два следующих вопроса за него не отвечай.
Я хотел спросить, откуда он сам всё это про меня понял — раньше человека с папкой, раньше кого угодно. Но не спросил. Лунин в первый же день заметил несообразность и с тех пор прикрывал её работой: не поверил мне, а проверял каждое предложение железом. Если держало — делал. Его доверие не было слепым, и потому стоило дороже.
Он поднялся, кряхтя, сунул ветошь за пояс и ушёл в темноту, к другой машине. Я остался у раскрытого капота и ещё раз, слово в слово, восстановил всё, что говорил с двадцать второго июня. Веселов наверняка уже сделал то же самое.
За мной пришли утром двадцать девятого.
* * *
Он сидел в углу палатки, за столиком, сколоченным из ящиков, и перед ним лежала папка.
Обычная папка — картонная, серая, с завязками. Но лежала она особенным образом: точно по краю стола, уголок к уголку, и это было первое, что бросалось в глаза, — как этот человек кладёт папку. Аккуратно клал. Ровно. Так кладут то, чему придают вес.
В палатке было сумрачно и тесно. Пахло сургучом, махоркой и той особой канцелярской пылью, которую этот человек, казалось, возил с собой сквозь всё отступление, — запахом кабинета посреди разгрома. На ящике перед ним, кроме папки, лежали остро отточенный карандаш и вторая папка, пустая; и в эту пустую, я понял, ляжет всё, что он про меня сегодня оформит. Он ничего не делал вслух зря — каждое движение по делу, по бумаге.
— Младший лейтенант Соколов. — Он не спросил — прочёл, с листа. — Садитесь.
Я сел. Он был немолод — лет тридцати, но с той ранней сухостью в лице, какая бывает у людей кабинетной, бумажной службы: бледный, гладко выбритый, в отглаженной, несмотря ни на что, гимнастёрке — единственной отглаженной гимнастёрке на всём этом поле. Старший политрук. Не строевой. Его война шла на бумаге, и на этой войне он, видно, был не из последних.
— Веселов, Марк Осипович. Третье отделение. — Он помолчал, давая словам осесть. — Знаете, что это?
— Знаю, товарищ старший политрук.
— Хорошо, что знаете. Многие путают. — Он раскрыл папку, посмотрел в неё, хотя, я уверен, помнил всё наизусть. — Значит, так. Двадцать второго июня, на площадке «Вересовка», после первого налёта вы предложили технику Лунину рассредоточить и замаскировать уцелевшие машины. До второго налёта. Так?
— Так.
— Откуда вы знали, что будет второй налёт?
Первый вопрос — прямой, в лоб, чтоб посмотреть, как я дёрнусь.
Я не дёрнулся. Держать лицо я выучился в грозу над тайгой, когда земля близко и дёргаться нельзя: дёрнешься и убьёшь. Веселов смотрел и ждал без злобы, с терпением человека, который умеет ждать оговорки дольше, чем собеседник умеет её оттягивать.
— Я не знал, товарищ старший политрук. Предположил.
— Предположили. — Он повторил это ровно, без выражения, как переносят слово в протокол. — На основании чего предположили?
— На основании того, что в первый день так обычно и делают. Оглушают с утра, к обеду возвращаются добить. Я бы на их месте вернулся.
— Обычно, — сказал Веселов. — У вас большой опыт первых дней войны?
— Нет.
— У кого-нибудь на вашей площадке был?
— Нет.
— Тогда слово «обычно» взялось откуда?
Хороший вопрос. Не обвинение — щель между моими словами, в которую он спокойно вставил карандаш.
— Из логики. Если первый удар не уничтожил цель, цель добивают.
— Логика была у всех. Предложили вы один.
— Значит, у остальных были другие дела.
Он записал эту фразу дословно. Не потому, что она его убедила.
— «Я бы на их месте». — Он чуть наклонил голову. — Вы, товарищ младший лейтенант,