Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Смысл был прост: русская власть держится не на бумагах и не на согласии, а на вековой привычке миллионов считать её единственной и данной Богом. Эту привычку создавали веками, а растратить можно за несколько лет. Всякую уступку сочтут слабостью и потребуют следующей. Разговоры об участии выборных в управлении он называл не заговором, а тщеславием умных провинциалов. Но дай им долю власти — и за двадцать лет они съедят государство. Не потому, что дурны: просто власть не делится. Она либо есть, либо её нет.
— Разделённая власть, ваше величество, не есть половина власти, как полагают люди, которые её делят, — сказал он. — Разделённая власть есть полное её отсутствие при сохранении в неприкосновенности всех обязанностей и всей ответственности, и это худшее из всего, что можно сделать со страной, ибо страна остаётся с виду прежней ещё лет десять, а внутри у неё уже нет никого, кто отвечает.
Я слушал и не находил, что возразить. Не потому, что он меня убедил: просто внутри его картины мира всё сходилось. Любой мой довод натыкался на готовый ответ и рассыпался, не успев оформиться.
Такие споры я помнил по прежней жизни. Человек с готовой системой почти всегда переспорит того, у кого есть лишь смутное чувство, что она неверна. Не передёргивая — просто у него ответ уже есть, а тебе ещё предстоит его найти.
* * *
— Вам понадобится помощь, государь, — сказал он.
Разговор шёл уже второй час. За окном сместилось солнце, и полоса света легла ему на колени, и он не подвинулся.
— Вам её предложат многие. Я тоже предлагаю, и вы вправе спросить, чем моя помощь отличается от прочей.
— Спрашиваю.
— Тем, что мне от вас ничего не нужно. — Он снял очки и посмотрел на меня без них; лицо сразу сделалось старым и незащищённым. — Мне шестьдесят семь лет, я обер-прокурор Синода и член Государственного совета, выше идти некуда и не хочется. У меня нет ни сыновей, которых надо пристроить, ни ведомства, которое нужно кормить, ни подрядов. Мне нужно только одно: чтобы это не рухнуло при моей жизни.
Он надел очки обратно.
— Позвольте мне брать на себя бумаги. Не решать — читать и говорить вам, где вас обманывают. Позвольте мне писать вам то, что надо будет сказать вслух: у вас нет к этому навыка, а слово государя стоит дороже указа. И позвольте иногда говорить вам неприятное, потому что скоро вокруг вас не останется никого, кто на это способен.
Вот здесь я и попробовал возразить. Один раз, осторожно.
Я сказал, что земства, о которых он говорит с такой досадой, содержат школы и больницы там, куда казна не доходит, и что люди, которые это делают, не тщеславны, а просто работают, и что оттолкнуть их — значит остаться без единственных, кто умеет на местах что-нибудь, кроме сбора недоимок.
Он выслушал до конца, не перебив.
— Всё сказанное вами — правда, — ответил он. — И оттого опасно вдвойне.
И разбил меня в три хода.
Первый: земства работают, потому что им дали работу и не дали власти; получив власть, они перестанут работать и начнут заседать, и школы кончатся раньше, чем начнутся речи. Второй: тот, кто просит участия в управлении, просит не работы — работы у него и так довольно, — а признания, что он равен, и никакая уступка этого голода не утоляет. Третий, и он был хуже всех: вы, государь, хотите быть любимым теми, кто пишет вам приветственные адреса, а любить вас будут ровно до той минуты, пока вы даёте, и возненавидят в тот день, когда откажете, — и откажете вы обязательно, потому что всего просимого дать нельзя.
— И последнее, государь, — прибавил он, будто вспомнив. — Вы полагаете, что откажете им мягко и они поймут. Позвольте мне сказать, как будет. Вы дадите им комиссию. Через год они попросят, чтобы комиссия была выборной. Через два — чтобы её решения были обязательны. Ещё через год кто-нибудь напишет, что государь обещал и не исполнил, и это напечатают, и вы окажетесь не благодетелем, а обманщиком, — при том что дали больше, чем давал кто-либо до вас.
Он поправил очки.
— Я говорю это не затем, чтобы вас напугать. Я говорю затем, чтобы вы после не удивлялись.
Я молчал.
По существу он ошибался: я знал, что в конце этого пути будет подвал. Но на его доводы мне было нечем ответить. Более того, ближайшее будущее он предсказывал верно: если уступать понемногу и лишь под давлением, требования будут расти. Разница была в выводе. Для него это означало не давать ничего; для меня — дать самому, вовремя и на своих условиях.
Сказать это вслух я не мог. «Я знаю, чем всё кончится» — довод сумасшедшего. Единственный мой козырь оставался в кармане: никто не должен был узнать, откуда мне известно, что через двадцать три года такая правота обойдётся стране потерей династии.
И тогда я посмотрел на этого старика по-другому.
Дядя Владимир хотел моей власти и брал её открыто, и с ним всё было ясно. Этот не хотел ничего. Этот был умён, бескорыстен, стар, искренен и совершенно уверен, и в его руках находились слова, которыми государь говорит со страной. Спорить с ним бесполезно, обмануть невозможно, отставить нельзя.
Он был опаснее всех, кого я до сих пор видел в этом доме, и опасен был тем, что желал мне добра.
— Хорошо, — сказал я. — Я принимаю вашу помощь.
* * *
Он склонил голову, и по лицу его прошло что-то короткое, чего я не сумел прочесть.
— Только давайте условимся о порядке, — прибавил я. — Раз уж речь о бумагах и словах.
— Извольте.
— В январе будут депутации. — Я подвинул к себе перекидной календарь, куда третьего дня велел вносить всё назначенное. — Дворянство, земства, города — поздравления по случаю восшествия. Мне придётся говорить.
— Придётся. Это первый ваш разговор со страной, и его запомнят надолго.
— Тем более. Напишите мне эту речь.
Он поднял брови.
— Вы просите об этом сейчас? До похорон?
— Сейчас. — Я выдержал его взгляд. — Я не знаю, что говорят в таких случаях,