Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Понимал ли это Ковпак? Кажется, понимал. Помню, я как-то обмолвился. Говоря об одном из партизанских командиров, я брякнул:
— Стратегической смелости нехватило, — очень туманно представляя себе в то время сущность, роль, и задачи стратегии.
— Як, як? — переспросил Ковпак, всегда остро воспринимавший все, что по-новому, необычному помогало ему осмыслить свой боевой путь.
Я повторил не совсем уверенно, опасаясь, что дошлый дед поймает меня на путаном слове.
Но Ковпаку понравилась эта мысль.
— Оце ты здорово... От ще в ту вийну помню: есть чоловик храбрый, вси четыре егория заробыв честно, подвигом, потом, кровью. А потом почепят ему погоны, — глядь, а за весь взвод чи роту думать — нема у чоловика той самой «стратегической смелости». Все норовит сам.
И погибает, надрывается. А другому вже погоны воевать мешают: жаль, бачиш, чоловику самого себя становыться...
А мне иногда казалось, что у самого Ковпака нехватило смелости для удара по Киеву с тыла, когда Красная Армия в первый раз взяла Харьков и вышла на линию Курской дуги.
«А может, помешали генеральские погоны?» — кощунствовал я. Но их тогда еще не было на плечах у этого матерого вояки. Вернее всего, мы потеряли, сидя на Князь-озере, самое лучшее время для удара — зиму! Лишь начало рейда проходило по санной дороге, затем наступила длинная полесская весна. Распутица защищала нас от преследования немцев, поэтому рейд был почти без потерь. Но она же сковывала, задерживала движение отряда, не позволяя молниеносно поражать врага. Мы подошли к Киеву, когда противник уже немного оправился после сталинградского разгрома, когда фронт стабилизировался.
Эх, быть бы Ковпаку под Киевом на месяц раньше! Но этого не случилось. Потому ли, что «стратегической смелости» нехватило, или потому, что и в партизанском деле неизвестно откуда завелось местничество и делячество.
Есть люди, кто бы они ни были, простые рабочие, колхозники, понимающие свой труд как частицу общего, даже если он крошечная песчинка в грандиозном труде государства. Но есть люди, мыслящие порайонно, поквартально, со своей колокольни. Им нет дела до того, что не входит в круг их обязанностей. «Отвечаю я за колхоз, цех, учреждение, полк, дивизию, делаю свое дело правильно, а там хоть трава не расти!» Не знаю, как в мирной жизни, но на войне, да еще в партизанской войне, это поквартальное мышление — гроб.
Еще и другое соображение приходило мне в голову. Возможно, что посланные на укрепление партизанских штабов военные товарищи механически переносили на наше дело опыт военных армейских операций. Умение создать превосходство сил в нужный момент и в нужном месте — вот ключ военного мастерства. Но люди простодушно думают достигнуть его арифметическим путем, путем подсчета штыков, автоматов и стволов. Они забывают, что иногда один солдат способен уничтожить десятки солдат противника, что дух армии стоит порой выше сотен сложных машин, что знание, предвидение и умение командира уловить случай, момент, миг стоят на одной доске с пушками и танками. Превосходство сил — это техника, люди плюс талант полководца.
Словом, я за алгебру войны и против людей, узколобо подменяющих ее арифметикой. Арифметические наклонности некоторых стоили нам немало крови.
Я поделился как-то с товарищем Демьяном этими мыслями.
— Солдат рискует всем, жизнью... А командир еще и престижем, — разгорячившись, ратовал я.
Демьян посмотрел на меня серьезно. Затем сказал:
— А разве много есть на свете людей, для которых престиж дороже жизни?
— Не очень много, но они есть. И не так уж мало, — горячо сказал Руднев.
Демьян повернулся к нему и внимательно всматривался в лицо Семена Васильевича.
— Верно. Вот поэтому основа всех армий — внушение этого престижа. А что такое честь мундира и былой офицерский гонор, как не внушение той же мысли, что престиж дороже жизни?
— А у нас, партизан?
— У вас? — засмеялся товарищ Демьян. — Здесь, брат, сохранение престижа и командирской персоны одно и то же. Прохлопаешь дело — и свою голову потеряешь...
— Может быть, раньше всех, — продолжил его мысль Руднев.
— Верно, генерал, верно...
— Нет, я про армию спрашиваю, — допытывался я.
Товарищ Демьян продолжал:
— В армии? В нашей армии честь мундира покоится совсем на другой основе. Партийный долг, престиж честного коммуниста — вот наша честь мундира.
Разговор этот происходил на берегу реки Убороть, где мы раскинули свой лагерь.
В этот день нас догнала рота Сережи Горланова.
Мы считали ее погибшей. Почти полмесяца не было сведений о роте, оставшейся за железной дорогой, за Припятью, отрезанной полками немецких карателей, распоясавшихся в междуречье Днепра и Припяти.
Сережа Горланов — лейтенант Красной Армии, парень лет двадцати двух — и был причиной этого разговора. Он недавно командовал ротой. То, что рота, оторвавшись, не вернулась на третий день в отряд, старики были склонны отнести за счет неопытности и молодости ее командира.
Но молодой парень провел роту сквозь все рогатки не только не растеряв ее, а еще с новичками, приставшими по пути.
Встречали его восторженно. Руднев даже прослезился, обнимая загоревшего и усталого лейтенанта.
— Наши ребята от своего отряда не отстанут никогда, — с волнением говорил он товарищу Демьяну. — Вот это и есть честь партизанская!
Товарищ Демьян подошел к Рудневу, дружески улыбаясь.
— Смотрю я на вас, на любое дело пойдете...
— Пойдем!
— Вот почему и пошлем вас туда, куда больше послать некого. Пошлем, потому что для вас дело — дороже репутации, славы.
Руднев насторожился.
— Но все же... Не били еще вас немцы по-настоящему! — закончил Демьян шуткой этот разговор.
Товарищ Демьян созывал совещание командиров соединений, собравшихся в партизанском крае, совместно с руководителями ЦК КП(б)У. Там и решались дела дальнейшего развития партизанского движения и его нацеливания на юг.
В эти дни я получил вызов в Москву. Начальство вызывало меня еще из Аревичей, но дела не позволяли отлучиться, — я послал с документами и отчетами безрукого Володю Зеболова. Все время пребывания у Ковпака я работал на двух хозяев: один был в Москве —