Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты много говорила со служанкой, — сказал он.
— Да.
— И что нового узнала?
Я посмотрела прямо.
— Что быть живой здесь для меня опаснее, чем было бы умереть.
Он ничего не сказал.
Но именно это молчание и стало ответом.
Потому что человек, которому в лицо говорят такую фразу и который не возражает сразу, уже слишком много знает о правде этих стен.
— Она назвала меня госпожой с таким страхом, будто живая я опаснее мертвой, — произнесла я тихо. — И теперь я начинаю понимать почему.
Он стоял неподвижно.
А я вдруг очень ясно поняла: да, прежнюю Мирен в этом доме давно уже учились не только травить. Бояться тоже.
И, возможно, именно это меня сейчас и спасало.
Потому что мертвую женщину удобно оплакать.
А вот живая, которая перестала молчать, всегда делает чужие лица уродливее.
Глава 6
Я нашла письмо, которое обреченная жена не успела никому отдать
После моих слов о том, что быть живой в этом доме для меня опаснее, чем было бы умереть, Рэйвен долго молчал.
Слишком долго для человека, который считает обвинение нелепым.
Он стоял у кровати, высокий, темный, с тем самым лицом, на котором ничего нельзя было прочитать сразу, если не смотреть очень внимательно. А я уже начала смотреть именно так. Не как женщина на мужчину. Как человек на угрозу, которая научилась ходить в человеческой коже слишком уверенно, чтобы ее замечали неподготовленные.
— Ты снова говоришь так, будто все здесь тебе враги, — сказал он наконец.
— А это не так?
— Нет.
Я почти усмехнулась.
Слишком короткое, слишком готовое “нет”. Как будто он и сам услышал, насколько пусто оно прозвучало, но уже не мог вернуть его обратно и заменить чем-то убедительнее.
— Тогда скажите мне одну вещь, милорд, — сказала я. — Кто в этом доме хочет, чтобы я жила?
Он не ответил.
И, пожалуй, именно это было самым страшным за весь наш разговор. Не прямое признание. Хуже. Мужчина, который не может назвать ни одного человека рядом, кому была бы по-настоящему нужна жизнь его жены.
Я смотрела на него и вдруг с ледяной ясностью поняла: да, прежняя Мирен умирала здесь не просто в окружении врагов. В окружении людей, для которых ее жизнь не была ценностью. А это иногда опаснее ненависти.
— Вот именно, — тихо сказала я.
Он сдвинул брови.
— Ты слишком быстро делаешь выводы.
— Нет. Это вы слишком долго жили рядом с этой женщиной, чтобы не замечать, к чему ее ведут.
На этот раз он отвернулся первым.
Не резко. Но я уже видела: да, эта фраза ударила туда, куда нужно. Не в любовь. Не в вину. В ту мутную мужскую зону между “я не хотел ее смерти” и “мне было удобно ничего не видеть, пока все решали без меня или за меня”.
— Тебе нужен отдых, — сказал он.
— Мне нужен не отдых.
— Мирен.
— Мне нужно то, что вы все так долго от меня прятали.
Он снова посмотрел прямо.
И я почти физически ощутила, как в нем работает расчет: сколько мне сказать, сколько скрыть, насколько я слаба, насколько опасна, что я уже успела услышать, что успела понять, насколько быстро можно будет снова уложить меня в постель и туман.
— Ты сейчас не в том состоянии, чтобы…
— Чтобы услышать правду? — перебила я. — Очень удобно. Я замечаю: чем ближе я подхожу к ней, тем сильнее всем вокруг нравится слово “состояние”.
Он молчал.
Потом, не прощаясь и не добавив ничего, развернулся и ушел.
Просто вышел.
И в этом уходе не было ни победы, ни достоинства, ни высокой мужской сдержанности. Только неготовность выдержать меня живую дольше, чем необходимо.
Когда дверь закрылась, я еще несколько секунд сидела неподвижно.
Силы снова уходили слишком быстро. Разговоры с ними словно выбивали из этого тела больше, чем я могла себе позволить. Но вместе с этой слабостью росло и другое чувство — почти звериное упрямство. Если прежнюю Мирен годами учили лежать тихо, пить, слушаться и не доверять себе, значит, первое, что мне сейчас нужно, — научиться делать обратное.
Смотреть.
Запоминать.
Не глотать ничего из чужих рук.
И главное — искать то, что прежняя хозяйка тела, возможно, пыталась спрятать до конца.
Я повернула голову к столику у окна.
Пузырьки. Чашка. Засохшие цветы. Кувшин. И — маленькая шкатулка, которую раньше почему-то не замечала. Темное дерево, стертый золотой узор по крышке и латунная щеколда. Она стояла за высокой вазой, будто ее не прятали грубо, а просто отодвинули в ту часть поля зрения, куда у слабой женщины уже нет привычки тянуться.
Я медленно поднялась.
На этот раз без спешки.
Тело протестовало сразу: ватные ноги, слабость в плечах, тошнота где-то под диафрагмой. Но я уже знала его язык. Это не тот предел, за которым я рухну. Это тот предел, на котором меня приучали останавливаться.
Шаг.
Еще один.
До окна добралась почти без потери сознания — уже победа.
Серое стекло было холодным, за ним виднелась часть внутреннего двора, каменная арка, крыши боковых корпусов и кусок сада, где голые ветви цепляли небо, как черные пальцы. Красиво. Мертво. Идеальное место, чтобы тихо доживать, если вдруг поверишь, что у тебя нет выбора.
Я отодвинула вазу и взяла шкатулку.
Заперта.
Конечно.
Я провела пальцем по щеколде, по трещине на крышке, по стертым завиткам. Не драгоценность. Не памятная вещь. Скорее мелкий личный предмет, который долго открывали нервными руками, а потом спрятали там, где он как будто и не нужен.
Ключа не было.
Я уже хотела поставить ее обратно, когда заметила, что один угол крышки подбит тонкой шпилькой. Не замком даже. Почти импровизированной защелкой. Значит, кто-то уже вскрывал ее не по правилам. Хорошо.
Я вытащила шпильку из собственных волос — тяжелые, чужие, длинные пряди тут же скользнули на плечо — и осторожно поддела щеколду. На третий раз она поддалась.
Внутри не было украшений.
Ни писем в шелковых лентах, ни миниатюр, ни сентиментальных женских мелочей.
Только сложенный втрое лист бумаги, маленький серебряный медальон без цепочки и сухой пучок лаванды, уже крошащийся от времени.
Сердце ударило так резко, что я едва не уронила шкатулку.
Лист.
Вот оно.
Тело среагировало раньше мысли. Не моим страхом. Ее — Мирен. Как будто пальцы уже однажды так же дрожали над этим же листом,